И все же то, что он или увидел, или узнал в поездке, его действительно поразило и окрылило. Помимо самого факта встречи с родиной и открытия, что она не умерла, а воскресает и возрождается, это было также обнаружение в России своих политических единомышленников — общественной группы, которую автор обозначил словом «контрабандисты» и которая для немногих посвященных отождествлялась с «Трестом». В сущности, Три столицы были первым и единственным публичным изложением политической философии «Треста». Руководителям правого лагеря эмигрантской политики — и вел. кн. Николаю Николаевичу, и генералу Кутепову, и Врангелю, и представителям Торгово-Промышленного союза, и редактору Возрождения П. Б. Струве, не раз выслушивавших доводы МОЦР, — теперь приходилось учитывать «шульгинский фактор» в оценке московских партнеров.
Более того, в книге ощутим поразительный «симбиоз» Шульгин — ского и трестовского начал. В воспроизведенных в ней диалогах позиции автора и его трестовских собеседников не противостоят друг другу, а наоборот, сближены и даже сливаются воедино. Легче всего это продемонстрировать на двух примерах, извлеченных из 5-й главы («Антон Антоныч»).
Во-первых, рассуждения о взаимных претензиях «эмиграции» и «метрополии». Шульгин, выступая от имени эмиграции, заявляет, что она ругает «русский народ» за то, что, ненавидя большевиков, он не делает ничего для их свержения; это — «нация рабов». В свою очередь его оппонент обвиняет эмиграцию за то, что она погрязла в склоках и не может достичь единства в борьбе против общего врага. Уже в этой исходной оппозиции трудно разделить голоса говорящих: «Антон Антонович» не оспаривает определения «нация рабов», но и Шульгин никак не защищает «эмиграцию». В конечном счете автор соглашается с «Антоном Антоновичем» в утверждении приоритета России «внутренней» над Россией эмигрантской.
Во-вторых, это вопрос о фашизме. Мы, утверждает Шульгин в том же разговоре, проиграли в вооруженной борьбе; но в борьбе идей мы — не проиграли; напротив, «мы свою идею вынесли из боя, сохранили, и я думаю, что она постепенно завоевывает мир. По крайней мере, фашизм, который сейчас является противником коммунизма в мировом масштабе, несомненно, в некоторой своей части есть наша эманация»[155].
Так возникает тема, к которой автор возвращается в книге не раз. Она и вообще была больной для Шульгина и для правого крыла эмиграции в целом в тот момент. Он впервые обратился к ней в той серии политических статей, с которых началось его сотрудничество в Возрождении. Там он отстаивал мысль о том, что единственным средством против коммунизма является фашизм, тогда как демократии бессильны в этой борьбе, и что «киль» движения будущей России должен состоять из сильной политической группы, скованной железной дисциплиной, имеющей иммунитет к политическим и социальным эпидемиям[156].
В самом Возрождении единства по этому вопросу не было. Главный редактор газеты П. Б. Струве занимал двойственную позицию, признавая всемирно-историческое значение возникновения фашизма и видя в нем реакцию «государственности» на разлагающую силу и работу демократического социализма, но испытывая, однако, опасения, что фашизм может «отравиться» социализмом и синдикализмом[157]; К. И. Зайцев же объявил о полном своем неприятии фашизма[158]. Вмешаться в эту дискуссию Шульгин, находившийся в декабре 1925 года на Волыни и делавший последние приготовления к путешествию, не мог, но в своей книге решил снова вернуться к ней. Толчком послужило открытие, что идея фашизма взята на вооружение и подпольной группой внутри России, организовавшей его путешествие.
Разговор о фашизме переходит в обсуждение ближайших целей «внутреннего процесса». По мнению собеседника автора, то обстоятельство, что белые войну проиграли, вынуждает искать других путей борьбы. Заставив Шульгина согласиться, что восстановление страны, симптомы которого он не мог не заметить (по сравнению с 1920 годом, когда он покинул Россию), это «плюс» и что «ужасная формула» белых «чем хуже, тем лучше» во время голода в 1921 году (аналогичная лозунгу, который революционные партии в 1905 году выдвигали против царизма) большевистскую власть, вопреки всем ожиданиям, не «сковырнула», «Антон Антонович» предлагает автору (и читателю) ее инверсию: «чем лучше, тем хуже», то есть тем хуже для советской власти: «Теория, будто бы революцию делают голодные, — неправильна, ее нужно сдать в архив. Революцию делают сытые, если им два дня не дать есть… Таковая была февральская революция в Петрограде в 1917 году. Два дня не стало хлеба, и упала царская власть… Но если людям не давать два месяца есть, то они бунтовать не будут; они будут лежать при дорогах обессиленными скелетами и, протягивая руки, молить о хлебе. Или же есть друг друга будут» (с. 73). Чем лучше будет накормлен народ, тем меньше у большевиков шансов удержаться у власти. А потому не надо вмешиваться в этот «внутренний процесс» возрождения России и пытаться его остановить. Не эмигранты, а «оставшиеся» и «приспособившиеся» вывели страну из голода и разрухи. Власть большевиков все равно обречена, и падение ее неминуемо.
Проведя несколько недель в советской стране, Шульгин полностью признал и принял точку зрения «приспособившихся». В книге он «изнутри» описывает процесс перехода от «эмигрантского» взгляда к «внутренне-российскому», рассказывая о днях, проведенных в полуизоляции в домике под Москвой:
Сидение в этом домике, отрезанном от всего мира, давало мне возможность странно сосредоточиваться на том, что меня невидимо окружало. Я читал эти советские газеты, и сквозь богомерзкую орфографию, сквозь подло-дурацкую коммунистическую «словесность» ко мне прорывался пульс России. Да, под этой внешностью (ибо это все-таки внешность) живет и трепещет русский народ. И когда так живешь — там, с ними, проходит то отвращение к тамошней жизни, которое так характерно для эмигрантской психологии. Ортодоксальный эмигрант даже просто не верит, что в России есть жизнь и что эта жизнь может представлять свои интересы, огорчения, радости, поражения и победы. Издали кажется, что все это вымазано одним тоном, нестерпимо гадким. А это не так.
Советская власть — советской властью. А жизнь — жизнью. И, сидя там, я понял, что можно, например, и при советах работать над каким-нибудь изобретением или научным трудом. Или даже просто жить, увлекаться, страдать и радоваться, мало обращая внимания на советскую власть. Или даже очень обращая, но так, как тяжело больной человек, который уходит от своей болезни, сосредоточивая свой дух в других областях. Есть больные, которые ни о чем другом не могут говорить, как только о своей болезни. Если они при этом интенсивно лечатся, то это хорошо. Но если они и не лечатся, а только хнычут, то это ни к чему. Пусть лучше забывают о болезни.
Так, недолго прожив в этой обстановке, я стал до известной степени понимать психику подъяремных советских людей. Я стал помимо своей воли заинтересовываться некоторыми явлениями жизни. <…>
Я это пишу потому, чтобы передать (хотя чувствую, что делаю это очень плохо) — как можно всеми силами души быть против советской власти и вместе с тем участвовать в жизни страны: радоваться всяческим достижениям и печалиться всяким неуспехам, твердо понимая, что все это — актив и пассив русского народа, как такового. Ибо он был, есть и будет еще века, а советская власть есть не более, как печальное приключение, грустный эпизод тысячелетней русской истории.
Словом, я мысленно уже переходил в психологию «приспособившихся». Я вполне представлял себе уже, как под каким-нибудь псевдонимом я мог бы вести какое-нибудь дело, которое признавал бы полезным для России, пройдя школу лицемерия в отношении властей предержащих, каковая для такой позиции необходима. То, что казалось мне совершенно невероятным в эмиграции, удивительно просто формировалось здесь. Ибо какой же выход? Злобно сидеть в подполье и ничего не делать? Или же делать все то, что позволяют обстоятельства? Первый выход — ни к чему. Второй есть что-то. Конечно, самый лучший выход — третий. Это одной рукой участвовать в жизни страны, делая все, что можно, а другой, понимая бренность советской власти, готовить ей, в подполье, преемников. Идеал — «коварно-приспособив-шиеся». Впрочем, еще вопрос: коварство ли это? Или это просто знание того, что неизбежное неизбежно…[159]
Аргументация, впервые оглашенная «Антоном Антоновичем», подхвачена и детально развернута в главе XXIII «Слипинг-кар» (с. 344–365), где автор суммирует свои разговоры с «главным контрабандистом» (Якушевым). Глава представляет собой рассказ о встрече в спальном вагоне пассажирского поезда, идущего из Москвы в Ленинград, и приурочена в книге к концу пребывания Шульгина в советской России. Содержание речи Якушева состоит в следующем. Не все в России оказалось так, как казалось вам до поездки; вы увидели пробуждающийся народ. Скажите эмиграции, заживо нас похоронившей, что мы живы. «Но скажите, разве мы похожи на умирающих? Разве сегодня, в начале 26 года, вы видите перед собой то, что вы испытали в 1920?» (с. 353)
Скорое падение большевизма неотвратимо: против него и крестьянство, и рабочие. В руководстве «пока» слишком много евреев.
Поэтому антисемитизм, всегда распространенный на юге и на западе страны, сейчас распространился на всю шестую часть суши. «Значит, при этих двух ненавистях, социальной, т. е. ненависти низов к новым коммунистическим верхам, и национальной, т. е. ненависти русских к евреям, эта коммунистическая еврейская власть утвердиться не может. Она падет, и мы должны это предвидеть…» (с. 356). Что делать на другой день после падения большевиков? Поменьше ломки, не повторять ошибок революции 1917 года. Сохранить следует все, что можно сохранить. Уже в силу самой ненависти, которую вызывает советская власть, «пропорция новизны» будет в