В тисках провокации. Операция «Трест» и русская зарубежная печать — страница 21 из 70

Но позднее, в «Послесловии к “Трем столицам”», сам Шульгин признал, что в противостоянии двух групп внутри «Треста» стоял ближе к Якушеву: «Должен сказать, что я всецело был на стороне Федорова, ибо полагаю, что зуд бросать бомбы, как всякая страсть, хороша, если она подобна горячей лошади на строгом мундштуке. Без оного горячность есть начало вредное, разрушительное»[163].

Якушев встретился с Шульгиным еще раз 5 декабря 1926 года, в ходе своей последней командировки в Париж, когда в беседах с вел. кн. Николаем Николаевичем и Кутеповым он пытался предотвратить принятие ими тактики, проповедуемой оппозицией в «Тресте». Парижская встреча Якушева с Шульгиным, заканчивавшим в те дни Три столицы, отразилась как в содержании главы «Слипинг-кар», так и в общем направлении книги. Репутация писателя как убежденного, бескомпромиссного врага большевизма должна была придать дополнительную силу приводимым им «трестовским» аргументам. И действительно, лучшей рекламы, чем книга Шульгина, «контрабандистам» обрести бы не удалось.

Но, наряду с политической «программой», выдвигаемой в Трех столицах, в книге Шульгина просвечивал и иной, специфический пласт. Речь идет о значительном месте, занимаемом «провокаторской», или «полицейски-судебной», темой, которая вторгается в повествование с первых страниц. «Антон Антонович» (5-я глава), встретивший автора на границе, вызывается сопровождать его в поезде в Киев. В дороге Шульгин ни о чем его не расспрашивает:

Разумеется, при скользкости моего предприятия, мне предоставлялось вечно сомневаться: а не попал ли я в руки ловких агентов Г.П.У.? Подозревать всех и вся было мое право и даже в некотором роде обязанность. Но приставать с расспросами было бессмысленно со всех точек зрения. Если я имел дело с провокаторами, то вряд ли вопросами я их бы расшифровал. Пожалуй, здесь могло бы помочь только сосредоточенное внимание. Если же я имел дело с честными контрабандистами, то лезть в тайны людей, оказывавших мне величайшую услугу, я считал бы безобразным. Деликатность была единственная благодарность, которой я мог бы заплатить за то, что они для меня делали. До сих пор все было безоблачно. Дыхания предательства я не ощущал. Наоборот, от всех моих новых друзей шли хорошие токи (с. 63–64).

Конечно, только посвященные в существование «Треста» читатели смогли оценить весь «риск» литературной игры автора с темой провокаторства и слежки в Трех столицах. Можно полагать при этом, что таких «посвященных» среди читателей рукописи в ГПУ было едва ли не больше, чем среди соратников Шульгина в эмиграции.

Замечательно, что в этой главе «упреждающее» обыгрывание темы провокаторства вставлено и в реплику собеседника автора. Отвечая на упреки, адресованные эмиграцией к русскому народу, «Антон Антонович» говорит:

— Мы очень хорошо знаем, что вы нас за это ругаете. Я вам очень благодарен, что вы это сказали так прямо. Это не значит, что мы относимся к этому спокойно. Отношение к нам эмиграции в высшей степени для нас болезненно. Но справедливо ли оно? И может ли эмиграция, которая так страшно далека от нас, как будто бы живет на луне, имеет ли право эмиграция так о нас судить? Знаете ли вы, да вы, конечно, знаете, что за исключением князя Долгорукова, добравшегося, впрочем, только до пограничной станции, вы первый из числа тех лиц, которыми руководится общественное мнение русской эмиграции, кто приехал к нам? Вы вот давеча сказали: «не знаю, как вас благодарить».

Не надо благодарить, Эдуард Эмильевич[164]. Ваша благодарность состоит в том, что вы решились к нам пробраться… У нас тяжело, очень тяжело. И вот за то, что мы переживаем, за те действительно трудные условия, в которых нам приходится действовать, нас же у вас обвиняют… Обвиняют и оскорбляют тех, кто не может защищаться… Не может подать голоса. Ведь положение таково. Допустим, кто-нибудь из нас перешел бы тайно границу и появился бы там у вас, в Берлине, Париже, Белграде, и рассказал бы все, что у нас делается, рассказал бы, так сказать, как мы живем и работаем. Ведь ему не поверят. Ведь установился такой странный взгляд: если кому-нибудь из заявляющих себя против большевиков что-нибудь удается, то значит — это провокатор. Если бы, мол, не был провокатором, то давно бы его большевики поймали. Ведь, скажите, правда, есть такое представление?

— Есть. Не отрицаю. Мы ужасно недоверчивы и полагаем, что если кто-нибудь здесь плавает, то, наверное, как-то «приспособляется»… (с. 68–69).

Очевидно, что данный пассаж, как и затрагивание автором темы «провокаторства» чуть ранее, был призван удостоверить полную неуместность таких подозрений. И все же тема полицейской провокации всплывает и в других местах книги, создавая ощущение навязчивого присутствия.

Почувствовав во время прогулок по родному городу слежку и сумев оторваться от филеров и скрыться у себя в гостинице, автор мысленно погружается в «репетицию» своего разоблачения чекистами, ареста и допроса. «Я представлял себе, что бы я сделал, если бы меня действительно открыли и поймали» (с. 227). Он в малейших деталях воображает себя в руках следователей ГПУ. Долго скрывать свое имя он не стал бы: если погибать, то приятней под своим именем. Будет ли кончина безболезненной? Говорят, теперь не пытают. Но, продолжает автор, ведь и знать-то он мало что знает, и если станут его допрашивать о всей цепи «контрабандистов» (о «Тресте»), то он мало что сможет рассказать: только «фальшивые имена и фамилии, которые можно заменить номерами» (с. 228).

Скажу правду. Скажу, что ищу сына. Но не поверят. Будут допытываться всех деталей. <…>

Без конца будут спрашивать. Например: да на кого же вы рассчитывали? Вот так и думали действовать в одиночку? Это невероятно. У вас есть явки. Назовите.

Скажу правду. Я думал действовать в одиночку. К старым друзьям обращаться не хочу. Во-первых, неизвестно, кто остался другом, а кто нет. А если кто остался другом, то мое обращение будет для него такая страшная опасность, что это было бы с моей стороны не по-дружески. Ни на кого поэтому я не расчитываю, кроме одного лица (с. 228–229).

И тут выясняется, что это лицо в Киеве, к которому, направляясь в СССР, намеревался в случае надобности обратиться Шульгин, — А. Г. Москвич, бывший сотрудник газеты Киевлянин, один из самых близких тогда к Шульгину. А. Г. Москвич явился закулисным героем так называемого Киевского процесса (апрель 1924), рассматривавшего дело созданной Н. П. Вакаром, А. В. Карташевым и Н. В. Чайковским в 1921 году в Париже антисоветской организации «Центр действия»[165].0 темной роли А. Г. Москвича в этом деле эмигрантская печать сообщила вскоре после суда[166]. Шульгин, собираясь в дорогу, на всякий случай заготовил и зашил в свое пальто письмо к нему с просьбой о помощи; в нем он высказывал уверенность в том, что Москвич перешел «на другой берег» по идейным убеждениям. Возвращаясь сейчас в книге к этому подстраховочному варианту для своей поездки, Шульгин признался, что почему-то был уверен, что его этот предатель не выдал бы. Основанием для этой уверенности был другой, старый эпизод, который Шульгин здесь же сообщает читателям, как некоторое отступление от фабулы книги:

Это было в Одессе в 1920 году. Я скрывался в подполье. Чрезвычайка захватила близкого мне человека. Это до такой степени меня мучило, что я написал «им» письмо: предлагал обмен, то есть чтобы они его выпустили, а взяли бы меня. Разумеется, я знал, что они могут меня обмануть, то есть и меня взять, и его не выпустить. Я так и написал в письме, прибавив: «я знаю, что у нас совершенно разные понятия о чести, но я думаю, что не все человеческое вам чуждо». Если бы они согласились на мое предложение, они должны были напечатать условное объявление в своей газете. Тогда я приду в чрезвычайку. Месяц я ждал этого объявления, но оно не появилось. И я не мог понять, в чем дело.

Позже я узнал: они письмо получили. С этим письмом они пришли к заключенному. Показали ему письмо, дали прочесть. Когда он прочел, он не выдержал… Заплакал. Они «имели деликатность отойти к окошку» и дать ему успокоиться. Потом спросили: «Вы согласны на мену?» Он отказался наотрез и в волнении говорил: «Не выйду живым отсюда! Жилы перережу стеклом». Они взяли письмо и ушли.

И не напечатали условного объявления.

Чем они руководились? Эти звери, не знающие жалости?

Вот — дрогнула рука. Таким средством не пожелали против меня воспользоваться. А ведь в то же время они ловили меня всеми другими способами. С большими хлопотами, старанием, напряжением. Они подсылали провокаторов, не останавливались перед расходами, два раза я был у них в руках, два раза выскальзывал, один раз просто бегством по улице. Словом, большая была возня. И вот в разгар этой возни, уже после уличного бегства, которое их весьма раздосадовало, я сам им давался в руки.

Но этой ценой не захотели взять.

Кто? Заправские чекисты.

Вот что такое душа человеческая…

Ее иногда можно угадать, ее никогда нельзя знать наверное(с. 231–232).

Двумя этими друг с другом связанными «половинками» истории, одна из которых — гипотетическая (о подготовленной адресации к провокатору А. Г. Москвичу), а другая — ретроспективная, Шульгин как бы «давал фору» чекистам, допуская в них просветы душевного благородства и тогда, когда он тайком направлялся в родной Киев, и тогда, когда он в своих Трех столицах давал отчет об этом посещении. К риску предпринятого путешествия присоединяется и другой риск — изобразить заклятых врагов в более человеческом облике, чем диктовали нормальные политические соображения. Было ли появление таких эпизодов в книге чисто «литературным приемом», сюжетным украшением, призванным усилить ощущение тревоги и занимательность чтения? Н. Н. Чебышев в октябр