е 1926 года почувствовал недостаточную уверенность Шульгина, отрицавшего, что в ходе своей поездки в СССР он находился под постоянным колпаком ГПУ. Остается догадываться, был ли данный «провокаторский и судебно-полицейский» пласт в книге данью мучившим автора сомнениям или, наоборот, выражением облегчения из-за освобождения от таких сомнений, был ли он проявлением «ясновидения», «шестого чувства» или попыткой усыпить тревогу.
Балансирование на лезвии ножа не сводится к этим прямым «филерско-провокаторским» эпизодам. Приведем и другой случай «игры с огнем», когда автор как бы дразнит своих потенциальных читателей из чекистской среды. Приводя свои наблюдения о коммерческих предприятиях в Киеве, он говорит:
Надписи ни одной человеческой нет. Все какие-то тяжеловесные, иногда совершенно непонятные заглавия. Но в этой тарабарщине постоянно фигурирует слово трест. Вот, что такое слово трест?
Во всем свете трест это есть сугубо частное предприятие. Соединяются люди одной и той же профессии (ну, скажем, сахарозаводчики) для того, чтобы создать предприятие гораздо более сильное, чем каждое в отдельности. Словом, это осуществление лозунга — в единении сила, или иначе: заводчики всех величин, соединяйтесь.
Так во всем свете. А у большевиков наоборот: если трест, то, значит, нечто казенное, или вроде как казенное, субсидку что ли от казны получающее и всякое покровительство.
Абракадабра какая-то! Во всем свете слово трест есть высшее выражение индивидуальной или личной свободы деятельности. А у большевиков в тресты загоняются сверху, по приказу начальства. Впрочем, о сем темном деле в другой раз (с. 165–166).
За внешне безобидной и простодушной фиксацией языковых новшеств пореволюционных лет[167], за ворчанием по их поводу скрывается опасное полу-«оповещение» о другом, реальном «тресте», обеспечившем Шульгину безопасность во время его тайного путешествия.
Конечно, в полной мере бесконечная ирония многих высказываний в книге Шульгина или описываемых в ней ситуаций уясняется ретроспективно, когда мы сопоставляем их с действительными событиями того времени. В предисловии к Трем столицам автор упомянул неудачную попытку князя Павла Долгорукова совершить нелегальную поездку в Россию:
<…> судьба князя П. Д. Долгорукова, который как раз предпринял попытку проникновения в Россию, но добрался только до первой пограничной станции Кривин, где и был арестован и только благодаря своему мужеству и выдержке не опознан, а выслан обратно в Польшу под видом старого псаломщика, — заставляла быть в особенности осторожным (с. 6–7).
Князь П. Д. Долгоруков, старший из Рюриковичей, перед революцией — один из наиболее уважаемых деятелей кадетской партии, видный участник белого движения в Гражданскую войну, с 1923 года член Русского Национального комитета в Париже, отвергшего и «новую тактику» П. Н. Милюкова, и реставрационные планы правомонархических кругов, — на политической карте эмиграции находился значительно левее Шульгина. В марте 1924 года он отправился в Польшу, где стал готовиться к переходу советской границы. Испытывая накануне встречи с Родиной подъем поэтического вдохновения, он набросал новый государственный гимн России, призванный заместить старый, дореволюционный текст, и послал его П. Н. Врангелю из Ровно. Вот этот текст:
Проект Гимна
Боже, Ты Русь храни,
Русь православну,
Силу и правду
Нам ниспошли!
Силу на страх врагам,
Правду на счастье,
На мир всему мiру
Дай, Боже, нам!
(Если для напева удобнее, то четвертую строчку можно изменить так: «Ты нам ниспошли!», а восьмую — «Даруй, Боже, нам!»)[168].
Перешел он границу 6 июля под Острогом и сразу был арестован. Проведя неделю в тюрьме и подвергнувшись трем допросам, он был выслан 12 июля назад в Польшу. Этим и завершился его поход в советскую Россию. 20 августа А. В. Карташев переслал Врангелю письмо Долгорукова от 30 июля 1924 года с подробной информацией о его поездке в СССР. «Из приобретенного мною опыта я убедился, что смычка эмиграции с Россией вполне возможна и необходимо обратить на это серьезное внимание», — писал там Долгоруков[169]. Вскоре он поместил в берлинской газете Руль подробный отчет о своих приключениях[170], который до какой-то степени отвлек читателей от травмирующих загадок поимки Савинкова в СССР и произошедшей с ним после этого метаморфозы. Прерванный поход Павла Долгорукова упомянул и «Антон Антонович» в Трех столицах (с. 68), указывая на полезность более частых поездок эмигрантских политических деятелей во «внутреннюю Россию». Но к моменту, когда Три столицы вышли из типографии отдельной книгой, упоминание князя Долгорукова неожиданно приобрело новый, зловещий оттенок. Поездка Шульгина и успех ее, документированный в октябре 1926 года газетными публикациями первых кусков Трех столиц, по-видимому, вскружили голову Долгорукову и побудили его предпринять еще одну попытку пробраться на родину. Однако начатая задолго до пересечения границы слежка за ним увенчалась арестом в районе Рыльска, поблизости от бывшего его имения[171]. Новость о том, что он в советской тюрьме, всколыхнула широкие круги эмиграции, с волнением следившей за всеми слухами, поступавшими о Долгорукове из России, и гадавшей о том, что его ожидает. Для современников два эти похода — удачный Шульгина и провалившийся Долгорукова — выступали контрастной параллелью. А. Ксюнин писал:
Если в предприятии В. В. Шульгина была известная доля авантюризма, то П. Д. Долгоруков, с его упорством проникнуть, побывать и посмотреть Россию, — близок к подвижничеству.
Эмиграция как-то закисла, сжалась в себе самой, разделилась по закутам, ушла в книжки, в слова, в повседневщину и забыла о подвиге. Точно она вся в прошлом, точно с крушением Крыма все оборвалось и нет ни способов, ни целей, ни возможностей.
Случай с Долгоруковым должен больно ударить по многим и не столько по лицам, сколько по приемам и тактике.
Старый человек, вместо того, чтобы препираться в эмиграции, ставит себе задачей проникнуть в Россию. Попадаеттуда в первый раз, кра-юшком видит манящее-родное, принимает страдания, выносит их и, выброшенный обратно за границу, вторично готовится и вторично идет, заранее обрекая себя на самое худшее и ужасное, вплоть до смерти[172].
Спустя два месяца разошлось известие об отказе чекистов от гласного суда и о расстреле арестованного[173], сочтенное недостоверным[174]. Понятно, что на этом фоне призыв «Антона Антоновича» чаще навещать родину (по конспиративным каналам), переданный через Шульгина, терял внушительную долю своей заманчивости.
Разговаривая перед отъездом с Врангелем, Шульгин никаких поручений от него не получил, услышав одно: «политики не будет». И в своем «последнем слове» перед воображаемым судом автор повторяет, что приехал на розыски сына, а не для того, чтобы «делать политику». Однако, когда книга вышла, обнаружилось, как много «политики» и в ее содержании, и в самом факте ее издания. Публикация создавала ситуацию, в которой Шульгин из хорошо информированного свидетеля перемен, происходящих внутри России, мог вырасти в центральную фигуру эмигрантской политики, став своего рода полпредом «Треста» («теневого правительства»). Многое из того, что твердил Якушев при встречах со своими собеседниками во время непродолжительных командировок на Запад, обретало новый смысл на страницах Трех столиц, будучи освящено поддержкой и авторитетом Шульгина. В свою очередь, писатель, став пылким адептом МОЦР, мог придать новые масштабы деятельности организации, вызвавшись распространять ее работу на новые, прежде не затронутые области. Это было существенным для московских партнеров потому, что отводило упреки в бездействии и противостояло нажиму, оказываемому на них с целью ускорить проведение боевых актов.
Между тем при остром интересе, который возбудили слухи о путешествии Шульгина в СССР и его книга, по выходе ее ни один орган печати русского Зарубежья принять целиком шульгинскую позицию не решился. Безусловно апологетическим был лишь отзыв Возрождения. В своем «Дневнике политика» П. Б. Струве писал: «Не обинуясь, надлежит книгу эту признать крупным явлением, я бы сказал, литературно-политическим событием». Значение ее в том, что, ставя на новую основу отношения между «Зарубежьем» и «Подъяремной Россией», она подтверждает правоту программы «активизма»:
Самая поездка в Советскую Россию «белого» Шульгина уже не умещается в — литературу. Это было какое-то действие и таковым же является и его книга. <…>
Шульгин своей книгой, широчайшему распространению которой мы все должны содействовать, открывает, освобождает и тем самым прокладывает Зарубежью душевный путь в Россию и к России.
Шульгин, представитель белого Зарубежья в его схождении и слиянии с «приспособившимися» и «контрабандистами», — вот в чем главное содержание и значение этой зовущей к действенности и уже действующей книги[175].
При этом редактор Возрождения обошел молчанием наиболее спорные стороны шульгинской политической доктрины — проповедь фашизма и антиеврейские выпады.
Более сдержанную характеристику книги давала передовая статья Руля. Акцент в ней был поставлен на сдвигах в политических взглядах Шульгина, произошедших в результате погружения в советскую жизнь. В статье говорилось: