Вновь разочарование. А потом вновь подъем. Автор поставила перед собой недостижимую цель. Конечно же, никакая магия эмпатии не способна через века исцелить раны Артемизии или утешить ее. Но Банти, подняв на своих плечах весь груз сопереживания, может утешить и сделать сильнее себя. И читателя — а особенно, читательниц.
Артемизия — отнюдь не единственный важный роман, пронизанный призрачным присутствием главного героя. (Другой пример — Воспоминания Адриана Маргерит Юрсенар.) Но конкретно Артемизия о том, как одну выдающуюся женщину преследует дух другой выдающейся женщины. Как минимум по этой причине роман Банти имеет большой отклик у феминисток. Тем не менее неудивительно, что сама Банти всегда отрицала приписываемые ей феминистические взгляды и настроения. В одном из своих последних писем она признается, что восхищалась Вирджинией Вулф, — она писала о ней и в 1950 году перевела Комнату Джейкоба, — но добавляет, что не считает ее «близкой по духу». Феминизм, говорит она устами своего альтер эго в Пронзительном крике, — «ненавистное ей слово».
Рьяно (и даже с презрением) отрицать ярлык феминистки было, конечно же, частым свойством талантливейших независимых женщин ее поколения, за знаменитым исключением в виде Вирджинии Вулф. Вспомнить только Ханну Арендт. Или Колетт, которая однажды заявила, что женщины, желающие права голоса, заслуживают «хлыста и гарема». (Банти перевела на итальянский Странницу, ее роман-манифест о женщине, отказавшейся от любви достойного мужчины и чувственной привязанности в пользу карьеры и одиночества.) Феминизму, увы, приписывали много лишних значений. Можно определить феминизм как систему убеждений, как приверженность справедливости, достоинству и свободе, которую поддержали бы почти все независимые женщины, если бы не боялись слова со столь неоднозначной репутацией. Иное же определение напрашивается на критику и возражения, которые оно и встретило со стороны Банти (и Арендт, и Колетт). Эта иная версия феминизма означает войну против мужчин, совершенно неприемлемую для таких женщин; означает воспевание женской силы — и отрицание реальных трудностей и цены, которую за силу приходится платить (в первую очередь цены в виде мужской поддержки и любви); более того, эта версия призывает женщин гордиться тем, что они женщины, и даже считать себя выше мужчин, — все эти сентименты были чужды многим независимым женщинам, которые дорожили своими достижениями и знали, каких жертв и компромиссов они им стоили.
Артемизия полна торжества пафоса женского самосознания: женской слабости, женской зависимости, женской изоляции (если вдруг она хочет быть кем-то, кроме дочери, жены или матери), женских печалей, женского горя. Быть женщиной — значит жить в заключении, бороться против заключения — и отчаянно желать заключения. «„Если бы я не была женщиной“, эта бесполезная жалоба, — размышляет Артемизия у Банти. — Лучше держаться ближе к простому народу, лучше жить его невидимой глазу, чудесной, жертвенной судьбой, разделять его чувства, надежды, правду; лучше быть посвященной в тайны, неведомые мужчинам, баловням судьбы». Но, увы, достижения Артемизии закрывают для нее путь к этому дому.
У Артемизии был муж, порядочный мужчина, но спустя несколько лет исчез из ее жизни. У нее была дочь, которая, лишенная материнского внимания, в конце концов разлюбила ее. Артемизия решила стать, или пытаться стать, «той, что оставила в прошлом все привязанности и стремление похваляться женскими добродетелями», — а для женщины добродетель означает самоотречение, — «чтобы заниматься лишь живописью». Артемизия — это трагическая рефлексия о бытии женщиной и отказе от норм, приписываемых этому полу, — в отличие от комичной, триумфальной, нежной сказки Орландо. Роман Банти исключителен не только в наглядной демонстрации того, каких лишений для женщины стоит решение быть независимой, быть творцом, но и в отчаянной дерзости своего духа: достоинство выбора Артемизии ни на секунду не подвергается сомнению.
Если читать Артемизию только как феминистский роман, коим он несомненно является, он лишь подтвердит то, что мы и так знаем (или думаем, что знаем; или то, о чем мы бы хотели просветить других). Но его сила как литературного произведения еще и в том, что он ставит нас перед неизвестным или не понятым полностью. Чувство чуждости — частый эффект того, что называется «исторической» прозой. Хорошо писать о прошлом — это примерно то же самое, что хорошо писать фантастику. Именно чуждость детально описанного прошлого производит впечатление его реальности.
Как и в случае Орландо, общепринятые ярлыки вроде исторического романа, биографической повести или художественной биографии не могут в полной мере объять Артемизию. Помимо удовольствия от прочтения, эта книга предлагает оригинальное, эмоциональное размышление о допущениях художественного вымысла и вместе с тем чествует воплощенное в живописи совершенство воображения. Большая сила романа Банти в ее глубоком понимании того, как изображают рука, глаз и разум.
Агнес, автобиографическая протагонистка Анны Банти из Пронзительного крика, называет там свой роман об Артемизии Джентилески «любимой книгой». Значит ли, что этот роман она не хотела уничтожить, в отличие от остальных своих художественных книг? Ей ужасно не нравится, когда ее называют «писательницей» и когда среди ее недалекого женского окружения «каждая утверждает, что читала как минимум одну мою книгу (всегда одну и ту же)». (Очевидно, Артемизию.) Она каждый раз содрогается от «обвинений в феминизме», хотя, размышляя о своем выборе сюжетов, признает, что «вполне заслужила» их. После стольких лет службы «гипотетической интерпретации истории» она жаждет наконец начать всё с чистого листа. Ей хочется — а потом вдруг не хочется — написать «современный роман», «напичканный уже устаревшим настоящим».
Повествования, действие которых происходит в прошлом, часто автоматически считают старомодными в своей форме и проблематике. Сам факт обращения к прошлому видится как попытка избежать настоящего. Но в Артемизии нет ни капли ретроградного — только смелое, искусное исследование того, что значит создавать вымышленную историю реального человека, — а таковыми являются все повествования во всех романах, не только исторических. В действительности под личиной исторического или биографического романа — вымышленных версий жизни настоящих людей — скрываются самые оригинальные художественные произведения ХХ века. Щемящая полнота и поразительная чувственная детальность изображения прошлого, портрет эволюции сознания героя ставят Артемизию в один ряд с романом Пенелопы Фитцджеральд Голубой цветок о жизни поэта Новалиса. В одержимости героя, в форме диалога-допроса, в двойном повествовании (в прошлом и настоящем) и в свободном чередовании первого и третьего лица просматривается почти родственное сходство с Летом в Бадене Леонида Цыпкина, повестью о жизни Достоевского. Звание исторического романа умаляет значение подобных книг, построенных вокруг трудностей жизненного пути и одновременно пути израненной души, — как, например, Воспоминания Адриана. Если уж применять этот термин, то следует как минимум разделять романы, в которых всевластный голос автора пересказывает события прошлого, и романы-диалоги, в которых действие перенесено в прошлое с целью размыслить об отношении прошлого и настоящего, что есть в высшей степени современный подход.
Анна Банти не хотела утратить свою рукопись в битве за Флоренцию в августе 1944-го. Никакой автор не пожелает такой участи. Но нет никакого сомнения, что величие Артемизии — и ее уникальность в библиографии Банти — в ее двойной судьбе книги утраченной и воссозданной. Именно посмертное переписание, воскрешение романа дало ему невероятную эмоциональную силу и моральный авторитет. Быть может, это метафора самой литературы. Или метафора чтения, воинственного чтения — и его самого ценного подвида: перечитывания.
_Непогасший. В защиту Виктора Сержа
…ведь существует же правда, несмотря ни на что![6]
Как объяснить малоизвестность одного из самых интригующих героев этики и литературы ХХ века — Виктора Сержа? Почему слава обошла великолепный роман Дело Тулаева, который с момента его публикации в 1948 году, через год после смерти Сержа, регулярно то предают забвению, то вновь вспоминают?
Причина ли в том, что непонятно, каково гражданство его автора? «Политический изгнанник от рождения» — так Серж (настоящее имя: Виктор Львович Кибальчич) описывал сам себя. Его родители были ярыми противниками царизма и покинули Россию в начале 1880-х, а Серж родился в 1890 году «волей случая <…> в Брюсселе, на перекрестке мировых дорог»[7], — рассказывает он в Воспоминаниях революционера, написанных в 1942–1943 годах в Мехико, где он, бежавший из гитлеровской Европы и от сталинских убийств, провел в нищете последние годы своей жизни. До Мексики он жил, писал, вел подпольную деятельность и пропагандировал в шести странах: в Бельгии — в раннем детстве и потом снова в 1936 году; во Франции, в разные периоды; в Испании в 1917-м — тогда он взял псевдоним Серж; в России, своей родине, которую он впервые увидел в 1919 году в двадцать восемь лет — приехал, чтобы присоединиться к революции большевиков; в Германии и Австрии в середине 1920-х — по делам Коминтерна. В каждой стране он жил без прочного положения, всё время сталкивался со сложностями и конфликтами, страхом и угрозами. Несколько раз его выдворяли из стран, вынуждая искать прибежище где-то еще.
Может, причина в том, что он, в отличие от привычных нам фигур писателей, которые только эпизодически участвовали в политической борьбе, — как Иньяцио Силоне, Камю, Артур Кестлер или Оруэлл, — всю жизнь посвятил активизму и агитации? В Бельгии он вступил в ряды Молодых социалистов, подразделение Второго интернационала. Во Франции стал анархистом (из так называемых индивидуалистов), и за намек на сочувствие скандально известной «банде Бонно» в анархистской газете, где он был редактором (о его причастии к банде речи не шло), и отказ выдать своего информатора после ареста банды его приговорили к пяти годам одиночного заключения. После выхода из тюрьмы он оказался в Барселоне, где быстро разочаровался в испанских анархистах-синдикалистах из-за их нежелания предпринимать попытки к захвату власти. По возвращении во Францию в 1917 году его снова отправили в тюрьму на пятнадцать месяцев как (цитируя ордер на арест) «нежелательного элемента, пораженца и сторонника большевиков». В России он вступил в Коммунистическую партию, участвовал в обороне Петрограда во время Гражданской войны, изучал архивы царской охранки (и написал трактат о государственных репрессиях), возглавил управление исполкома Третьего интернационала и участвовал в первых трех съездах и позже, в ужасе от кровавых методов новоявленного Союза Советских Социалистических Республик, по поручению Коминтерна уехал за рубеж в роли советского пропагандиста. (В то время немало иностранных граждан состояло в Коминтерне — по сути, подразделении Коммунистической партии СССР по делам «Мировой революции».) После провала революции в Берлине и последующих лет, проведенных в Вене, в 1926 году Серж вернулся в Советский Союз, где к власти к тому времени пришел Сталин, и официально присоединился к «Левой оппозиции» Троцкого, с которой сотрудничал уже с 1923 года; в 1927 году его исключили из партии и вскоре арестовали. В общей сложности за свою революци