Дела Тулаева. Но то, что его воспринимают только или в первую очередь как писателя-дидактика и что он писатель без страны, без своего места в литературном каноне какой-либо страны, — эти факты сложной судьбы Сержа продолжают вставать между читателем и его захватывающей, восхитительной книгой.
Для Сержа проза — это истина; истина, выходящая за рамки человеческого «я»; это обязательство давать голос тем, у кого его нет и у кого его отобрали. Он презирал романы о частных жизнях, а больше всего — автобиографические романы. «Существование индивидуумов — в том числе и свое — интересовало меня лишь постольку, поскольку отражало жизнь общества», — пишет он в Воспоминаниях. В дневниковой записи в марте 1944 года Серж говорит о том, почему правдивый вымысел ему кажется шире:
Должно быть, самый глубокий источник — это чувство, что чудесная жизнь проходит, пролетает, ускользает беспрестанно, и желание удержать ее в полете. Это отчаянное чувство лет в шестнадцать заставило меня уловить бесценный момент настоящего, понять, что существование (человеческое, «божественное») есть память. Потом уже, по мере обогащения личности, начинаешь понимать ее границы, ее нищету и оковы, начинаешь понимать, что у тебя есть только одна жизнь, что твоя индивидуальность обречена иметь пределы, но содержит множество возможных судеб и <…> переплетается <…> с другими человеческими существованиями, с землей, с другими существами, со всем. Писательство становится поиском множественности личности, способом прожить различные судьбы, проникнуть в другого, найти с ним общий язык <…> выйти за обычные пределы личности. <…> (Конечно, есть и другие писатели, индивидуалисты, которые ищут только самоутверждения и не могут видеть мир иначе, кроме как через призму самих себя.)
Рассказать историю, воссоздать мир — в этом смысл художественной прозы. Это убеждение толкнуло Сержа к тому, чтобы в своем романе объединить две на первый взгляд несовместимые идеи.
Первая — это идея романов как эпизодов исторической панорамы, каждый из которых рассказывает свою отдельную часть цельной истории. История Сержа — это героизм и несправедливость первой половины ХХ века в Европе, и начаться этот цикл мог бы с романа о французских анархистских кругах накануне 1914 года (об этом времени он написал мемуары, конфискованные ГПУ). Но в тех романах, которые Серж смог закончить, хронология покрывает период от Первой до Второй мировой войны — от Людей в тюрьме, написанного в Ленинграде в конце 1920-х и опубликованного в Париже в 1930-х, до Когда нет прощения, его последнего романа, написанного в Мексике в 1946 году и опубликованного только в 1971 году в Париже. (На английский он пока что не переведен[10].) Дело Тулаева, повествующий о Большом терроре 1930-х, занимает место ближе к концу цикла. Как и в классических романах-циклах — Бальзака, например, — некоторые персонажи появляются от книги к книге, хотя здесь их совсем немного, и среди них нет того, кого можно было бы принять за альтер эго самого Сержа. Народный комиссар Ершов, следователь Флейшман, отвратительная аппаратчица Зверева и благородный левый оппозиционер Рыжик из Дела Тулаева появляются и в Завоеванном городе (1932), третьем романе Сержа об осаде Петрограда, и, вероятно, в утраченном романе La tourmente (Буря), предыстории Завоеванного города. (Еще Рыжик — важный персонаж в Полночи века, а Флейшман — один из второстепенных.)
У нас есть только фрагменты этого большого проекта. Однако Серж не посвятил всего себя труду над хрониками, как Солженицын — циклу романов о ленинской эпохе, не только потому, что у него не хватало времени, но и потому, что он реализовал в своих романах еще одну идею, идущую несколько вразрез с первой. Исторические романы Солженицына — части одного целого с литературной точки зрения, и нельзя сказать, что они от этого выигрывают. Романы Сержа иллюстрируют несколько разных концепций способа и цели повествования. «Я» в Людях в тюрьме (1930) — это средство для выражения голоса других, многих других; это роман сострадания, солидарности. «Я не хочу писать мемуары», — сказал он в письме Истрати, автору предисловия к первому роману Сержа. Во втором романе, Рождение нашей силы (1931), звучит три голоса — «я» и «мы» первого лица и всеведущее третье лицо. Многотомная хроника, роман как часть цикла не стал идеальной формой для развития литературного таланта Сержа, но всегда оставался его отправной точкой, источником новых задач для художественного повествования на фоне гонений и бедствования его реальной жизни.
Круг родственных Сержу фигур в литературе, как и круг его друзей, составляли в первую очередь величайшие модернисты 1920-х: Пильняк, Евгений Замятин, Сергей Есенин, Маяковский, Пастернак, Даниил Хармс (свояк Сержа) и Осип Мандельштам, — а не реалисты вроде Горького, его родственника по материнской линии, или Алексея Толстого. Однако в 1928 году, когда Серж начал писать художественную прозу, эта чудесная новая эпоха литературы уже почти закончилась, задавленная цензурой и заброшенная самими авторами, большинство из которых ждал либо арест, либо казнь, либо самоубийство. Масштабный роман с многоголосым повествованием (еще один пример которого — Не прикасайся ко мне Хосе Рисаля, филиппинского революционера конца XIX века) — естественная форма для автора с сильным политическим самосознанием, самосознанием, которое определенно не приветствовалось в Советском Союзе, где, как Серж прекрасно понимал, ему не суждено было переводиться и печататься. Но это и одна из самых долговечных форм в литературном модернизме, из которой позже выросло несколько других жанров прозы. Третий роман Сержа, Завоеванный город, — блестящий образец одного из таких жанров, роман, где главный герой — это город (как в Людях в тюрьме главным героем была «чудовищная машина тюрьмы»), несомненно, написанный под впечатлением от Петербурга Белого, Манхэттена Дос Пассоса (последним он вдохновлялся по собственному признанию) и, возможно, Улисса, книги, которой он искренне восхищался.
«Я искал новое направление в романе», — пишет он в Воспоминаниях. В чем он не искал нового направления, так это в изображении женщин, которое у Сержа не сильно отличается от великих советских фильмов о революционных идеалах, от Эйзенштейна до Алексея Германа. В этом мужском обществе борьбы, испытаний и жертвенности едва ли вообще есть место женщине, уж точно не как положительному персонажу, разве что в роли любовного интереса или подопечной очень занятого мужчины. Революция в описании Сержа — героическое, мужественное дело, характеризуемое маскулинными ценностями: отвагой, дерзостью, выносливостью, решительностью, независимостью, способностью к жестокости. Привлекательная женщина, теплая, любящая, терпеливая — и часто жертва, — не может иметь этих мужественных качеств; а значит, не может быть кем-то важнее приспешницы революционера. Единственная сильная женщина в Деле Тулаева, следовательница-большевичка Зверева (черед ее ареста и казни по сюжету тоже наступает довольно быстро), постоянно характеризуется своей унизительной похотливостью (в одном эпизоде она мастурбирует) и физической непривлекательностью. Все мужчины в романе, злодеи и не злодеи, уверены в своей сексуальности и удовлетворяют полагающиеся им плотские нужды.
Дело Тулаева рассказывает о череде историй, судеб в очень густонаселенном мире. Помимо играющих вспомогательную роль женщин главный костяк персонажей составляют восемь мужчин: два разочарованных элемента, Костя и Ромашкин, мелкие служащие и холостяки, делящие одну комнату в коммуналке, — с них начинается повествование романа, — и лояльные власти ветераны, карьеристы, преданные коммунисты Иван Кондратьев, Артем Макеев, Стефан Штерн, Максим Ершов, Кирилл Рублев, старый Рыжик, которых одного за другим арестовывают, допрашивают и приговаривают к смерти. (Казни избегает только Кондратьев, которого по милостивой прихоти «Вождя», как в книге называют Сталина, назначают на должность в Сибири.) Перед читателем проносятся целые жизни, каждая из которых могла бы стать сюжетом своего романа. Рассказ об изобретательно провернутом аресте Макеева в опере (в конце четвертой главы) сам по себе достоин пера Чехова. А драма Макеева — его прошлого, восхождения к власти (он секретарь обкома Курганска), неожиданного ареста во время поездки в Москву, заключения, допроса, признания — только одна из детально прописанных линий Дела Тулаева.
Среди главных героев нет ни одного следователя. Но среди второстепенных есть идеальный портрет знакомой Сержу фигуры влиятельного путешественника. В одной из последних сцен, в Париже, «профессор Пасро, известный в обоих полушариях, председатель Конгресса защиты культуры» говорит молодой эмигрантке Ксении Поповой, которая тщетно упрашивает его вступиться за «старого большевика», вызывающего среди персонажей Сержа больше всего сочувствия: «Я преклоняюсь перед правосудием вашей страны. <…> Если Рублев не виноват, Верховный суд его оправдает». Что касается заглавного героя Тулаева, высокопоставленного члена ЦК, чье убийство запустило цепочку арестов и казней других, то он лишь коротко появляется в самом начале романа. Появляется, только чтобы его застрелили.
Тулаев Сержа, по крайней мере его убийство и последствия, весьма откровенно напоминают Сергея Кирова, секретаря Ленинградского губкома партии, убитого в своем кабинете 1 декабря 1934 года молодым партийцем Леонидом Николаевым. Сталин воспользовался его смертью как предлогом для кровавой бойни следующих лет, за время которой были уничтожены лоялисты партии, убиты и на десятки лет брошены в тюрьму миллионы обычных граждан. Сложно не читать Дело Тулаева как «роман с ключом», хотя Серж в коротком вступлении предостерегает читателя от этого. «Этот роман — плод литературного вымысла, — пишет он. — Ни в коем случае не следует смешивать правду писателя с правдой историка или летописца». Едва ли Солженицын стал бы такой оговоркой предварять свои романы о Ленине. Однако с учетом того, что действие романа Сержа происходит в 1939 году, может, и стоит поверить ему на слово. Аресты и суды в