V. — страница 101 из 102

– Пастырь.

– Так я и думал. Но нам на вилле отчекрыжили ухо.

– За вычетом закрутить с Ла-Марганеццей роман, одному из нас, я не вижу иного способа его заменить.

– А если зрелые мужчины ее не привлекают.

– Я не всерьез имел в виду.

– Глянула она на меня любопытно. В тот день в церкви.

– Вот же старый кобель. Вы не говорили, что украдкой бегаете на тайные свидания в церковь. – Попытка разрядить ситуацию. Но не удалась.

– Все уже стало настолько скверно, что любой ход с нашей стороны обязан быть дерзким.

– Вероятно, и глупым. Но столкнуться с нею непосредственно… Я оптимист, как вам известно.

– А я пессимист. Это поддерживает некоторое равновесие. Вероятно, я просто устал. Но мне по-прежнему мнится, что все настолько безнадежно. Они нанимают «I Banditti», а значит, предстоит ход крупнее – с их стороны – и скоро.

– Постойте в любом случае. Пока не увидим, как поступит Благостынь.

Весна обрушилась с собственным языком пламени. Валлетту, похоже, зацеловали взасос так, что она погрузилась в сонную услужливость, когда Шаблон взбирался по склону к юго-востоку от Страда-Реале, направляясь к церкви Благостыня. Внутри было пусто, и тишина лишь нарушалась храпом из исповедальни. Шаблон скользнул на другую половину на коленях и грубо разбудил священника.

– Она может нарушать таинства этого ящичка, – ответил Благостынь, – а я нет.

– Вам известно, что такое Майистрал, – сказал Шаблон, сердито, – и скольким Кесарям он служит. Неужели вы не можете ее успокоить? В иезуитской семинарии разве не обучают месмеризму? – Он тут же пожалел о своих словах.

– Не забывайте, я уезжаю, – холодно: – поговорите с моим преемником, отцом Лавином. Быть может, его вам удастся научить предавать и Господа, и Церковь, и свою паству. Со мной у вас это не пройдет. Я должен слушаться свою совесть.

– Что вы за чертова загадка, – не выдержал Шаблон. – У вас совесть каучуковая.

После паузы:

– Я могу, разумеется, сказать ей, что любые ее радикальные шаги – угрожающие благополучию ребенка, быть может, – смертный грех.

Злость слилась. Вспомнив свое «чертова»:

– Простите меня, отец.

Пастырь хмыкнул.

– Не могу. Вы англиканин.

Женщина подошла так тихо, что и Шаблон, и Благостынь вздрогнули, когда она заговорила:

– Мой аналог.

Голос, голос, – конечно же, он его знал. Пока священник – гибкий настолько, что удивления не показал, – их знакомил, Шаблон пристально всматривался в ее лицо, словно бы рассчитывал, что оно проявится. Но на ней была причудливая шляпка с вуалью; и лицо обобщенное, как у любой изящной женщины, увиденной на улице. Одна рука, безрукавная до локтя, была в перчатке и едва ли не каменна от браслетов.

Стало быть, она пришла к ним. Шаблон сдержал слово, данное Полувольту, – дождался и увидел, как поступил Благостынь.

– Мы уже встречались, синьорина Марганецци.

– Во Флоренции, – раздался из-под вуали голос. – Вы помните? – повернув голову. В волосах, видных под шляпкой, был резной гребень слоновой кости и пять распятых лиц, исстрадавшихся под касками.

– Стало быть.

– Сегодня я с гребнем. Зная, что здесь будете вы.

Должен он теперь предать Полувольта или же нет, но Шаблон подозревал, что отныне толку от него будет чуть – как в предотвращении того, что произойдет в июне, так и в манипулировании им, ради непостижимых выгод Уайтхолла. То, что он полагал концом, оказалось лишь перестоем на двадцать лет. Без толку, осознал он, спрашивать, последовала она за ним или же какая-то третья сила подвела их обоих к этой встрече.

По дороге к ней на виллу в ее «бенце» он не проявлял своих обычных автомотивных рефлексов. Что толку? Они же объединились, верно, придя с тысячи своих отдельных улиц. Чтобы снова вступить, рука об руку, в теплицу флорентийской весны; дабы герметично соединиться и увязаться в квадрат (внутренний? внешний?), где все произведения искусства зависли между инерцией и пробуждением, все тени удлиняются неощутимо, хотя ночь никогда не опускается, всеобъемлющая ностальгическая тишь покоится на пейзаже сердца. И все лица пустые маски; и весна – затянувшаяся изможденность либо лето, что, как вечер, никогда не наступает.

– Мы на одной стороне, разве нет. – Она улыбнулась. Они праздно сидели в одной затемненной гостиной, глядя на ничто – ночь на море – из окна, глядящего на берег. – Цели наши одинаковы: не пускать Италию на Мальту. Это второй фронт, открытие которого определенные элементы в Италии позволить не могут, пока.

Эта женщина послужила причиной того, что тряпичника Дупиро, возлюбленного ее служанки, зверски убили.

Это я сознаю.

Ничего ты не сознаешь. Бедный старик.

– Но средства у нас различны.

– Пускай больной войдет в кризис, – сказала она: – протолкните его сквозь лихорадку. Покончите с болезнью как можно быстрее.

Полый смешок:

– Так или иначе.

– От вашего способа у них останется сила длить и дальше. Мои наниматели должны двигаться по прямой. Никаких отклонений. Сторонников аннексии в Италии меньшинство, но они докучливы.

– Абсолютный переворот, – ностальгическая улыбка: – вот ваш способ, Виктория, еще бы. – Ибо во Флоренции, во время кровавой демонстрации перед венесуэльским консульством, он оттащил ее прочь от невооруженного полицейского, которому она драла заточенными ногтями лицо. Девушка в истерике, лохмотья бархата. Бунт был ее стихией, ровно как и эта темная комната, едва ль не кишевшая накопленными предметами. Улица и теплица; в V. разрешались, каким-то волшебством, две эти крайности. Она его пугала.

– Рассказать вам, где я была после нашей последней закрытой комнаты?

– Нет. В чем нужда мне это рассказывать? Несомненно, я снова и снова миновал вас, либо дело ваших рук, во всех городах, куда меня призывал Уайтхолл. – Он ласково хмыкнул.

– Как приятно рассматривать Ничто. – Лицо ее (как редко он видел его таким) было мирно, живой глаз так же мертв, как и другой, с радужкой-часами. Глазу он не удивился; как не удивлялся звездчатому сапфиру, вшитому ей в пупок. Есть хирургия; и хирургия. Даже во Флоренции – гребень, который она никогда не позволяла ему трогать или убирать, – он отмечал одержимость телесно включать в себя кусочки инертной материи. – Видите мои симпатичные туфельки, – ибо полчаса назад он опускался на колени их снять. – Мне бы хотелось всю стопу такую, ногу из янтаря и золота, с венами, быть может, инталией, а не барельефом. Как утомляет ходить на тех же ногах: когда можно менять только обувь. Но если б у девушки были, о, симпатичная радуга или целый гардероб ног в различных оттенках, разных размеров и форм…

У девушки? Да ей почти сорок. Но, с другой стороны – за вычетом чуть менее живого тела, – насколько, вообще-то, она изменилась. Не та ли она девушка-шарик по-прежнему, кто соблазнила его на кожаном диванчике во флорентийском консульстве двадцать лет назад?

– Мне нужно идти, – сообщил он ей.

– Мой опекун вас отвезет. – Словно по волшебству, у дверей возникло изувеченное лицо. Как бы ни ощущалось видеть их вместе, никакой переменой лица оно не отразилось. Быть может, менять выражение слишком больно. Фонарь в ту ночь создавал иллюзию перемены: однако Шаблон теперь видел, что лицо застыло, как любая посмертная маска.

В автомобиле, дребезжавшем обратно к Валлетте, ни тот ни другой не произносили ни слова, пока не подъехали к грани города.

– Вы не должны вредить ей, знаете.

Шаблон повернулся, пораженный мыслью:

– Мы молодой Гадрульфи – Годолфин – не так ли?

– Мы оба в ней заинтересованы, – сказал Годолфин. – Я ей служу.

– Я некоторым образом тоже. Ей не будет вреда. Не может быть.

III

События к июню и грядущей Ассамблее начали вылепливаться. Если Полувольт и заметил в Шаблоне какую-то перемену, виду не подал. Майистрал продолжал докладывать, а жена его помалкивала; дитя у нее внутри предположительно росло, также вылепливаясь к июню.

Шаблон и Вероника Марганецци встречались часто. Едва ли дело было в таинственном «хозяйском контроле»; она не заносила никаких невыразимых тайн над его лысиной да и не наводила никаких особых половых чар. Тут могла быть только худшая побочка возраста: ностальгия. Крен к прошлому столь яростный, что ему все труднее было жить в подлинном настоящем, кое, по его убеждению, было столь политически важно. Вилла в Слиме все больше становилась пристанищем в предвечерней меланхолии. Его треп с Мехеметом, его сентиментальные запои с Полувольтом; все это плюс протейское жульничество Благостыня и умозаключения Карлы Майистрал об инстинкте человеколюбия, который он отверг перед поступлением на службу, сочетались и подрывали ту virtù, что он пронес все свои хлопотные шестьдесят лет, отчего на Мальте проку от него теперь не становилось, вообще-то, никакого. Предательская пажить, остров этот.

Вероника была добра. Время, что она проводила с Шаблоном, целиком посвящалось ему. Никаких назначенных встреч, совещаний шепотом, поспешной канцелярии: лишь возобновление их времени в теплице – словно бы его отмеряли старые и крайне драгоценные часы, которые можно заводить и устанавливать по желанию. Ибо к этому наконец все и пришло: к отчуждению от времени, примерно как у самой Мальты, отчужденной от всяческой истории, где причина предваряет следствие.

Карла же и впрямь заявилась к нему на сей раз с непритворными слезами; и с мольбой, не с вызовом.

– Пастырь уехал, – рыдала она. – Кто мне еще остался? Мы с мужем друг другу чужие. У него другая женщина?

Его подмывало ей сказать. Но удерживала тонкая ирония. Он поймал себя на том, что надеется, будто между его старой «любовью» и судосборщиком и впрямь адюльтер; хотя бы замкнуть круг, начатый в Англии восемнадцать лет назад, – начало, не подпускавшееся к его мыслям насильно ровно столько же времени.

Херберту наверняка восемнадцать. И он, вероятно, кутит по всем этим милым старым островам. Что подумает он о своем отце…