V. — страница 28 из 102

«Бабники» были до странности разреженной группой. Наемники, многие жили с Финой по соседству; но, в отличие от прочих банд, своей поляны у них не было. Они распределялись по всему городу; не располагая собственной географической или культурной территорией, свой арсенал и мастерство уличной драки они предоставляли в распоряжение любой заинтересованной стороны, которая замышляла бы разборку. Совет Молодежи никогда не мог их перечесть: они были повсюду, но, как упомянул Анхель, ссыкливы. Главное преимущество того, что они на твоей стороне, – психологическое. Они поддерживали тщательно зловещий вид: угольно-черные бархатные куртки с клановым именем, скромно выписанным кровавыми буковками на спине; лица бледны и бездушны, как другая сторона ночи (и возникало чувство, что там-то они и живут: ибо они вдруг возникали через дорогу и некоторое время не отставали, а потом вновь пропадали, словно скрывались за каким-то незримым занавесом); ходить все предпочитали крадучись, с голодными глазами, хищными ртами.

Профан с ними познакомился светски лишь на празднике Сан’Эрколе-деи-Риночеронти[57], который отмечается на Мартовских идах и празднуется в центре, в районе под названием Маленькая Италия. По всей Малберри-стрит в тот вечер парили арки лампочек, смонтированных убывающими вдаль витками по-над улицей, и сияли они все до самого горизонта, до того безветрен был воздух. Под огнями располагались импровизированные палатки для орлянки, бинго, цапни пластиковую утю и выиграй приз. Каждые несколько шагов попадались ларьки цепполе, пива, сэндвичей с колбасой и перцем. За всем этим была музыка с двух эстрад, одна – в нижнем конце улицы, вторая – посередине. Популярные песни, оперы. Не слишком громко в холодной ночи: словно замкнуто лишь под огнями. Итальянские и китайские жители сидели на крылечках, точно летом, разглядывали толпу, огни, дым от ларьков с цепполе, что подымался лениво и нетурбулентно к огням, но рассеивался, их не достигнув.

Профан, Анхель и Херонимо рыскали в поисках coño. Заканчивался четверг, завтра – согласно шустрым подсчетам Херонимо – они работали не на Цайтзюсса, а на Правительство США, поскольку пятница есть одна пятая часть недели, а правительство отнимает у тебя одну пятую получки за уклонение от налогов. Красота расклада Херонимо заключалась в том, что день такой – не обязательно пятница, им может быть любой день – или дни – недели, если тебе до того уныло, что время, потраченное на старого доброго Цайтзюсса, считалось бы предательством. Профан постепенно перенял такой образ мысли, и тот, вместе с дневными вечеринками и системой чередования смен, измысленной десятником Хезом, когда лишь накануне узнаешь, как будешь работать завтра, навязал ему такой диковинный календарь, который вовсе не расчерчивался ни на какие аккуратные квадраты, а скорее ломался на мозаику кособоких уличных поверхностей, что меняли положение по свету солнечному, уличному, лунному, ночному…

На этой улице ему было неуютно. Люди, толпившиеся на мостовой между ларьками, казались не логичнее предметов у него в снах.

– На них же тут ни лица, – сказал он Анхелю.

– Зато полно жопца, – сказал Анхель.

– Смотри, смотри, – сказал Херонимо. Три малолетки, сплошь помада и до блеска заточенные поверхности грудей и попок, стояли перед колесом Фортуны, подергиваясь и пустоглазо.

– Бенито, ты по-макаронному говоришь. Поди скажи им, как насчет мало-мало.

За их спинами оркестр играл «Мадам Баттерфляй». Непрофессионально, неотрепетированно.

– Тут же не заграница, – сказал Профан.

– Херонимо – турист, – сказал Анхель. – Хочет съездить в Сан-Хуан и пожить в «Кариб-Хилтоне», покататься по городу поглядеть на puertorriqueños[58].

Они слонялись медленно, приглядываясь к малолеткам у колеса. Нога Профана угодила на пустую пивную банку. Он было покатился. Анхель и Херонимо, с флангов, подхватили его под руки где-то на полпути вниз. Девчонки обернулись и теперь хихикали, глаза безрадостные, окаймленные тенью.

Анхель помахал.

– У него ноги подгибаются, – промурлыкал Херонимо, – когда он видит красивых девушек.

Хиханьки набрали в громкости. Где-то в другом месте американский лейтенант и гейша пели бы по-итальянски под музыку, что звучала теперь за ними; как вам такое туристское смешенье языков? Девчонки тронулись, и троица пристроилась к ним. Купили пива и заняли свободное крыльцо.

– Бенни у нас тут по-макаронному говорит, – сказал Анхель. – Скажи что-нибудь по-макаронному, а.

– Sfacim[59], – сказал Профан; девушек шокировало до печенок.

– Матерщинник какой у вас друг, – сказала одна.

– Не желаю я с матерщинником рядом сидеть, – сказала девчонка, сидевшая рядом с Профаном. Встала, дернула попой и отошла на улицу, где остановилась, подбоченясь, и уставилась на Профана темными дырами глаз.

– Так его зовут, – сказал Херонимо, – только-то. А я Питер О’Лири, а вот этот – Цеп Фергюсон. – Питер О’Лири был их старым школьным дружбаном, который теперь учился в семинарии где-то в глубинке, хотел пойти в священники. В старших классах он жил до того беспорочно, что Херонимо с друзьями всегда брали себе его имя псевдонимом, если рассчитывали на какие-нибудь неприятности. Бог знает, скольким сорвали цвет, скольких толкнули за пиво, скольких отмудохали от этого имени. Цепом Фергюсоном звали героя вестерна, который они смотрели по телевизору Мендос накануне вечером.

– Вас правда зовут Бенни Сфачим? – сказала та, что на улице.

– Сфачименто. – Это по-итальянски значило разор или гниль. – Ты меня перебила.

– Тогда ладно, – сказала она. – Это еще куда ни шло. – Спорим на твою блистающую дерганую жопку, подумал он, всю несчастную. Другой мог бы залудить ей так, что выше этих арок света подбросит. Вряд ли ей больше четырнадцати, но она уже знает, что мужчины – никчемные босяки. Ну и молодец. Сопостельники и все эти sfacim, от которых им еще придется избавляться, пойдут себе дальше босячить, а если кто с нею и останется и растопырит ее мелким босяком, который тоже однажды отвалит, что ж, это ей не слишком понравится, рассуждал он. Он на нее не сердился. Посмотрел на нее этой мыслью, но кто знает, что в этих глазах творится? Они, казалось, поглощали весь свет с улицы: от костерков под колбасами на жаровнях, от мостов лампочек, окон квартир по соседству, тлеющих кончиков сигар «Де Нобили», вспышек золота и серебра с инструментов на эстраде, даже свет из глаз тех невинных, что оказывались среди туристов:

Глаза молодой ньюйоркчанки [запел он] –

Как сумрак с изнанки луны,

Никто и не знает, что в них происходит,

Где все дни поздним светом полны.

Вдалеке от родимых окон,

Где огни Бродуэя кругом,

Сладко щерится, как леденцовая трость,

А сердце заковано в хром.

Им ведь и невдомек: вон бродяги,

Вон мальчишек пустили на слом,

Вон босяк плачет по некрасивой девчонке –

Он оставил ее в Баффало.

Мертвы, как листва перекрестков,

Как море надгробных камней,

Глаза молодой ньюйоркчанки

Никогда не всплакнут обо мне.

Никогда не всплакнут обо мне.

Девушку на мостовой повело.

– В ней же ритма нет. – То была песня Великой депрессии. Ее пели в 1932-м, когда родился Профан. Он и не знал, где впервые услышал ее. Если в ней и был ритм, то его отбивала фасоль, падая на дно старого ведра где-нибудь в Нью-Джерзи. Какое-нибудь кайло УОР[60] по мостовой, какой-нибудь товарный вагон, забитый бродягами, катя под уклон, на стыках рельсов каждые 39 футов. Наверняка она родилась в 1942-м. У войн нет моего ритма. В них только шум.

Торговец цепполе через дорогу запел. Запели Анхель с Херонимо. Оркестр через дорогу обрел итальянского тенора из живущих по соседству:

Non dimenticar, che t’i’ho voluto tanto bene,

Ho saputo amar; non dimenticar…[61]

И холодная улица вдруг как бы расцвела пением. Профану хотелось взять девчонку за пальцы, отвести ее куда-нибудь, где не дует, где тепло, развернуть ее к себе на этих несчастных шарикоподшипниковых каблуках и показать ей, что зовут его, в конце концов, Сфачим. Такое у него возникало желание, время от времени, быть жестоким и тут же сожалеть так, чтоб его переполняло, текло из глаз и дыр в ботинках, разливаясь одной огромной лужей человеческой жалости на улице, куда проливают все, от пива до крови, но сострадания на ней очень мало.

– Я Люсилль, – сказала Профану девушка. Две остальные представились, Люсилль вернулась на крыльцо и подсела к Профану, Херонимо пошел еще за пивом. Анхель пел, не умолкая. – Вы, ребята, чем занимаетесь, – сказала Люсилль.

Рассказываю небылицы тем девушкам, которых хочу завалить, подумал Профан. Он почесал себе подмышку.

– Аллигаторов убиваем, – сказал он.

– Чё.

Он рассказал ей об аллигаторах; Анхель, у которого было изобильное воображение, добавлял подробности, краски. Вместе на том крыльце они выковали миф. Поскольку родился он не из страха перед громом, не из снов, изумленья перед тем, как посевы после сбора урожая все время умирают, а каждой весной всходят сызнова, да и не из чего другого слишком постоянного, а лишь из временного интереса, сиюминутного тумора, миф этот был чахлым и преходящим, как эстрады и прилавки с колбасой-перцем на Малберри-стрит.

Херонимо вернулся с пивом. Они сидели и пили его, и смотрели на людей, и рассказывали канализационные байки. Девчонкам то и дело хотелось петь. Вскоре они стали игривы. Люсилль подскочила и ускакала прочь.