V. — страница 48 из 102

– Вы так с этими антеннами носитесь, точно они у вас на лбу выросли. Валяйте возвращайтесь – если достанет храбрости, какой мне точно не хватит, – езжайте снова в свою глухомань, у Фоппля расскажете, что́ вы тут услышали. Забейтесь в эту его крепость. Если хотите моего личного мнения – будет кровавая баня. Вас тут не было в 1904-м. Но спросите Фоппля. Он помнит. Скажите ему, что вновь настали дни фон Троты.

– Вы могли бы это предотвратить, – вскричал Монтауген. – Вы же здесь для этого – чтоб они были довольны? Чтоб не возникала нужда в мятеже?

Ван Вейк взорвался горьким хохотом.

– Вы, похоже, – наконец протянул он, – пребываете в некоторых заблуждениях о государственной службе. История, как в поговорке, делается по ночам. А европейский госслужащий по ночам обычно спит. То, что дожидается его в девять утра в корзине ВХОДЯЩИЕ, – история. Он не борется с ней, он старается с нею сосуществовать… И впрямь «Die lood van die Goevernement». Быть может, мы – свинцовые гири фантастических часов, чтоб они не останавливались, чтоб упорядоченное ощущение истории и времени преобладало над хаосом. Очень хорошо! Пускай некоторые расплавятся. Пускай часы недолго показывают ложное время. Но затем гири перельют заново, подвесят вновь, и если одна вдруг окажется не в форме Виллема ван Вейка или без его имени, чтоб они вновь пошли верно, – тем хуже для меня.

На этот любопытный монолог Курт Монтауген отчаянно и прощально отсалютовал, влез в свою капскую таратайку и направился обратно вглубь страны. Поездка выдалась без событий. Испоредка кустарники материализовали воловью упряжь; либо в небе повисал черный как смоль коршун, присматриваясь к чему-то маленькому и проворному среди кактусов и терновых деревьев. Солнце было жарким. У Монтаугена текло из всех отверстий; он задремал, проснулся от толчка; однажды ему пригрезились ружейные выстрелы и крики людей. На станцию он прибыл после полудня, обнаружил, что в ближайшей деревне бонделей тихо, а оборудование его не потревожено. Как можно быстрее демонтировал антенны и сложил их вместе с приемником в таратайку. С полдюжины бондельсвартов стояли вокруг, смотрели. Когда он был готов ехать, солнце уже село. Время от времени краем глаза Монтауген замечал вдали шустрые шайки бонделей – казалось, они почти растворяются в сумерках, разбегаясь из поселения во все стороны и сбегаясь к нему отовсюду. Где-то к западу завязалась собачья драка. Когда он затягивал последний узел внахлест, поблизости заиграла свистулька, и всего миг спустя он осознал, что свистун подражает сферикам. Наблюдавшие бондели захихикали. Смех ширился, пока не зазвучал, как джунгли, полные мелкого экзотического зверья, бегущего от некой первородной опасности. Но Монтауген отлично знал, кто от чего бежит. Солнце село, он влез в таратайку. Никто ничего не сказал ему на прощанье: за спиной он слышал только свист и смешки.

До Фоппля еще несколько часов. Единственным происшествием по пути была вдруг вспыхнувшая стрельба – на сей раз настоящая – где-то левее, за горкой. Наконец, в несусветную рань из абсолютной черноты кустарника его врасплох застали вспыхнувшие огни Фоппля. Он перебрался через овражек по дощатому мостику и подъехал поближе к дверям.

Как обычно, происходила пирушка, ярко пылала сотня окон, горгульи, арабески, фигурная штукатурка и лепнина «виллы» Фоппля вибрировали в африканской ночи. Кучка девушек и сам Фоппль стояли у дверей, пока бондели с фермы разгружали капскую таратайку, а Монтауген докладывал ситуацию.

Вести встревожили кое-кого из соседей Фоппля, у которых поблизости имелись фермы и скот.

– Но лучше всего будет, – объявил гулякам Фоппль, – если все мы останемся тут. Коли будут жечь и рушить, оно случится вне зависимости от того, останетесь вы там свое защищать или нет. Если мы рассредоточим силы, они с таким же успехом могут уничтожить не только наши фермы, но и нас. Этот дом – лучшая крепость в окру́ге: прочная, ее легко оборонять. Дом и участок со всех сторон защищены глубокими оврагами. Провианта больше чем достаточно, хорошее вино, музыка и… – похотливо подмигнув… – красивые женщины… Ну их там всех к черту. Пусть себе воюют. А мы тут устроим Фашинг. Двери на засовы, окна запечатать, обрушить дощатые мосты и раздать оружие. С сегодняшней ночи мы на осадном положении.

II

Так началась Осадная Гулянка Фоппля. Монтауген уехал через два с половиной месяца. За все это время никто не высовывался наружу и не получал никаких известий с окрестных территорий. Когда Монтауген отбыл, дюжина затянутых паутиной бутылок вина еще лежала в подвале, дюжину голов скота еще не пустили на мясо. Огород за домом покамест изобиловал помидорами, бататом, мангольдом, травами. Вот до чего зажиточен был фермер Фоппль.

Назавтра после приезда Монтаугена дом и участок изолировали от окружающего мира. Воздвигся внутренний частокол из крепких заостренных бревен, рухнули мосты. Составили список караулов, назначили Генеральный Штаб – все в духе нового развлечения.

Так вместе свело причудливую шайку-лейку. Большинство, конечно, составляли немцы: богатые соседи, гости из Виндхука и Свакопмунда. Но были и голландцы с англичанами из Союза; итальянцы, австрийцы, бельгийцы с алмазных копей у побережья; французы, русские, испанцы и один поляк из разных уголков земли; от них создавалось впечатление крохотного Европейского Конклава или же Лиги Наций, собравшейся здесь, пока снаружи воет политический хаос.

Спозаранку сразу после приезда Монтауген был уже на крыше – натягивал свои антенны по причудливой ковке, венчавшей высочайший щипец виллы. Ему открывался не вдохновляющий вид на овраги, траву, пересохшие озерца, пыль, низкий кустарник; все повторялось волнами к востоку до пустошей в конце концов Калахари; к северу – до отдаленного желтого выдоха, подымавшегося вдали из-за горизонта и висевшего, казалось, вечно над Тропиком Козерога.

А тут Монтаугену открылось еще и нечто вроде внутреннего двора. Солнечный свет, процеженный сквозь песчаную бурю далеко в пустыне, отскакивал от открытого эркерного окна и падал, слишком яркий, словно бы усиленный, во двор, высвечивая клочок или лужицу темно-красного. Щупальца-близнецы его тянулись к ближайшему дверному проему. Монтауген поежился и вперился. Отраженный свет солнца пропадал выше на стене и в небе. Монтауген тоже перевел взгляд выше, увидел, как окно напротив закончило распахиваться, а женщина неопределенного возраста в сине-зеленом павлиньем неглиже сощурилась на солнце. Левая рука ее поднялась к левому глазу, повозилась там, словно бы размещая монокль. Монтауген пригнулся за коваными завитушками, поразившись не столько чему-то в ее внешности, сколько собственному латентному желанию видеть и при этом оставаться невидимым. Он ждал, чтобы солнце или ее случайное движение показали ему соски, пупок, лобковые волосы.

Но она его увидела.

– Выходите, выходите, горгулья, – игриво крикнула она. Монтауген шатнулся вверх, потерял равновесие, чуть не рухнул с крыши, схватился за громоотвод, скользнул под углом 45º и расхохотался.

– Мои маленькие антенны, – пробулькал он.

– Приходите в садик на крыше, – пригласила она, после чего снова скрылась в белой комнате, превращенной солнцем, наконец освободившимся от своей Калахари, в ослепительную загадку.

Он покончил с установкой антенн, затем пробрался среди куполов и дымовых труб, вниз и вверх по скатам и шиферу, пока наконец не перемахнул неуклюже через низкий парапет и, похоже, также некий тропик, ибо жизнь там, как он обнаружил, оказалась слишком обильна, нереальна, а то и плотоядна; вкус не соблюден.

– Какой симпатичный. – Женщина, одетая теперь в джодпуры и армейскую гимнастерку, опиралась на стенку, куря сигарету. Тут же, как он почти и ожидал, утреннюю тишь, прежде знавшую лишь ястребов у себя в гостях да ветер, да сухой шелест вельда снаружи, пронзили крики боли. Монтауген понял, даже не подбегая к краю посмотреть, что крики несутся из того двора, где он видел алое пятно. Ни он, ни женщина не шевельнулись. Как-то вписалось в их взаимную сдержанность то, что никто не проявил любопытства. Voilà[131]: уже сговор, а они и десятком слов не обменялись.

Оказалось, имя ее Вера Меровинг, ее сотоварищ – некто лейтенант Вайссманн, ее город – Мюнхен.

– Быть может, мы даже встречались на каком-нибудь Фашинге, – сказала она, – под масками и случайно.

Монтауген сомневался, но встреться они: будь там хоть малейшее основание для такого «сговора» мгновенье назад: наверняка случилось бы это где-нибудь вроде Мюнхена, города, умирающего от несдержанности, продажности, марки, разбухшей от фискального рака.

Дистанция меж ними постепенно сокращалась, и Монтауген обратил внимание, что левый глаз у нее искусственный: она же, заметив его любопытство, любезно вынула тот и протянула ему в чаше ладони. Пузырь, вздутый почти до прозрачности, «белок» его в глазнице смотрелся как полуподсвеченная морская прозелень. Поверхность вся в тонкой сеточке почти микроскопических трещин. Внутри располагались изысканно сработанные шестеренки, пружины, часовые храповики, заводившиеся золотым ключиком – фройляйн Меровинг носила его на тоненькой цепочке на шее. Зелень потемнее и золотые крапины были вплавлены в двенадцать смутно зодиакальных очертаний, которые располагались кольцом на поверхности пузыря, представляя собой радужку, а также – циферблат часов.

– Как было снаружи?

Он рассказал ей, что знал, немногое. Руки у нее задрожали: он это заметил, когда она отошла вставить глаз. Он едва расслышал, как она сказала:

– Может снова случиться 1904-й.

Занятно: ван Вейк говорил то же самое. Что для этих людей 1904 год? Монтауген уже собирался спросить у нее, но тут из-за нездоровой на вид пальмы возник лейтенант Вайссманн в партикулярном и увлек ее за руку обратно в глубины дома.

У Фоппля проводить исследования сфериков было удобно по двум причинам. Во-первых, фермер выделил Монтаугену отдельную комнату в башенке на одном углу дома; крохотный анклав научных изысканий, буферированный некоторым количеством пустых кладовых и с выходом на крышу через витражное окно, где изображался раннехристианский мученик, пожираемый диким зверьем.