V. — страница 58 из 102

– Мир – это все, что есть случай[155], – сказал Монтауген. – Где-то я это уже слышал. – По лицу поползла улыбка. – Вайссманн, ну как не стыдно. Подавайте в отставку, вы не тем заняты. Из вас бы вышел прекрасный инженер: а вы валяете дурака.

– Слово чести, – возмутился Вайссманн, задетый.

Впоследствии, сочтя, что башня его угнетает, Монтауген вышел в окно и побродил по щипцам, коридорам и лестницам виллы, пока не села луна. С утра пораньше, когда над Калахари только завиднелись перламутровые начатки зари, он обогнул кирпичную стену и вышел в небольшой хмельник. Над рядами, запястьями привязанный к разным растяжкам, ноги болтаются над молодым хмелем, уже больным от пушка ложномучнистой росы, висел еще один бондель, вероятно – последний у Фоппля. Под ним, танцуя вокруг тела и стегая по его ягодицам шамбоком, располагался старик Годолфин. Рядом стояла Вера Меровинг, и они, похоже, обменялись одеждой. Годолфин, в такт шамбоку, дрожащим голосом исполнял репризу «У летнего моря».

Монтауген на сей раз отступил, наконец предпочтя ни смотреть, ни слушать. Вместо этого вернулся в башню и собрал все свои журналы наблюдений, осциллограммы и небольшой вещмешок с одеждой и туалетными принадлежностями. Прокрался вниз и вышел через остекленную дверь; отыскал за домом длинную доску и подтащил ее к оврагу. Фоппль и гости как-то узнали о его отбытии. Столпились у окон; некоторые расселись по балконам и крыше; кто-то вышел посмотреть на веранду. Последний раз крякнув, Монтауген перекинул доску через самую узкую часть оврага. Осторожно пробираясь на другую сторону, стараясь не смотреть вниз на крохотный ручеек в двухстах футах внизу, он услышал, как аккордеон завел медленное печальное танго, словно бы играя ему сход на берег. Это вскоре смодулировалось в жаркое прощанье, которое все запели хором:

Почему ты бросаешь пирушку так рано –

Ведь у нас только все началось?

Гости слишком послушны и смех слишком тих?

А девчонка не хочет быть в играх твоих?

Скажи мне,

Где еще веселее музы́ка, скажи мне,

Где лучше снабжают дамами и вином?

Коль есть в Протекторате вечеринка получше,

Скажи – мы туда завернем

(После этой),

Скажи – мы туда завернем.

Он достиг другой стороны, поправил вещмешок и потрюхал к дальней купе деревьев. Через несколько сот ярдов решил в конце концов оглянуться. Они по-прежнему за ним наблюдали, и тишь их теперь влилась в ту, что висела над всем кустарником в окру́ге. Утреннее солнце выбелило им лица тем оттенком Фашинга, который он, кажется, видел в другом месте. Они взирали из-за оврага обесчеловеченные и отчужденные, словно были последними богами на земле.

Еще через две мили на развилке он встретил бонделя на осле. У бонделя не было правой руки.

– Всему конец, – сказал он. – Много бонделей умерло, baases умерло, ван Вейк умер. Женщина моя, малолетки умерли. – Он подсадил Монтаугена к себе назад. Тот еще не знал, куда они направляются. Солнце взбиралось все выше, а он задремывал и просыпался, прижимаясь щекой к исшрамленной спине бонделя. Казалось, они – единственные три одушевленные объекта на желтой дороге, которая приведет, рано или поздно, он знал, к Атлантике. Свет солнца был громаден, нагорная страна широка, и Монтауген себя чувствовал маленьким и затерянным в этой пустоши мышиного цвета. Они себе рысили, и бондель вскоре запел – тоненьким голоском, который терялся, не достигнув и ближайшего куста солянки. Пел он на диалекте готтентотов, и Монтауген ничего не понимал.

Глава десятая,в которой разные комбинации молодежи собираются воедино

I

Макклинтик Сфер, у которого солировал рог, стоял у безлюдного фортепиано, не глядя ни на что в особенности. Он полуприслушивался к музыке (трогая клапаны своего альта время от времени, словно стараясь некой симпатической магией заставить этот натуральный рог развивать идею иначе, так, как, Сферу казалось, будет лучше) и полуприсматривался к публике за столиками.

То было последнее отделение, а неделя Сферу выпала трудная. Некоторые колледжи распустили, и тут было битком этих субъектов, которым нравится много разговаривать друг с другом. Они то и дело приглашали его к ним подсесть между отделениями и спрашивали, как он относится к другим альтам. Некоторые пускались в этот старый номер либералов с Севера: глядите все на меня, я с кем угодно рядом сяду. Либо так, либо говорили:

– Эй, приятель, как насчет «Ночного поезда»?[156] – Есть, бвана[157]. Бузделано, босс. Черномазый этот, стар-добрый Дядь Макклинтик, он те сыгранет такой шыкарный «Ночной поезд», что ты и не слыхал никада. А опосля концерта возьмет свой стар-добрый альток да и запихнет те в лигоплющовую твою задницу.

Рог уже хотел кончать: за всю неделю он устал так же, как и Сфер. Они с барабанщиком взяли по четыре, обозначили в унисон главную тему и сошли с эстрады.

Ханыги стояли снаружи, как почетный караул. Весна ударила по Нью-Йорку теплом и афродизиаком. Сфер отыскал свой «триумф» на стоянке, влез и двинул прочь из центра. Ему требовалось расслабиться.

Через полчаса он был в Харлеме, в дружественных меблированных комнатах (и отчасти доме терпимости), заправляемых некоей Матильдой Уинтроп, коя была невелика, усохша и выглядела в точности как любая пожилая дамочка на улице, что меленькими шажочками продвигается на склоне дня к рынку за потрошками да корешками.

– Наверху она, – произнесла Матильда, улыбаясь, как всем, даже музыкантам с праведным мхом белого человека на голове, которые зашибают деньгу и гоняют на спортивных тачках. Несколько минут Сфер побоксировал с нею издали. Реакция у нее была получше, чем у него.

Девушка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфер швырнул пидж на стул. Она подвинулась, чтоб он поместился, загнула страницу, книжку положила на пол. Вскоре он уже рассказывал, как у него прошла неделя, про пацанов при деньгах, что используют его как фоновую музыку, и музыкантов из оркестров поболе, также при деньгах, которые осторожны, относятся не пойми как, а также про тех немногих, кому, вообще-то, и пиво за доллар в «V-Ноте» не по карману, но они понимают или желают понимать, вот только пространство, которое они бы заняли, уже все забито богатыми пацанами и музыкантами. Все это он излагал в подушку, а она растирала ему спину поразительно нежными руками. Звали ее, как она сообщила, Рубин, но он этому не поверил. Вскоре:

– Ты вообще когда-нибудь врубаешься, что я говорю, – поинтересовался он.

– Про дудки нет, – ответила она, вполне себе честно, – девушке такого не понять. Она же только чувствует. Я чувствую, что ты играешь, как чувствую, что тебе нужно, когда ты во мне. Может, это одно и то же. Макклинтик, я не знаю. Ты со мной добрый, чего же ты хочешь?

– Прости, – сказал он. Немного погодя: – Эдак неплохо расслабляться.

– Сегодня останешься на ночь?

– Щё б.


Сляб и Эсфирь, стесняясь друг дружки, стояли перед мольбертом у него дома, глядя на «Ватрушку с творогом № 35». Манией ватрушки с творогом у Сляба стали недавно. Он пристрастился, некоторое время назад, лихорадочно писать эту утреннюю выпечку во всех мыслимых стилях, освещениях и декоре. Всю комнату уже замусоривали кубистские, фовистские и сюрреалистские ватрушки с творогом.

– Моне свои последние годы провел дома в Живерни, писал кувшинки в садовом пруду, – рассуждал Сляб. – Всякие кувшинки писал. Ему нравились кувшинки. А это – мои последние годы. Мне нравятся ватрушки с творогом, они поддерживали во мне жизнь дольше, чем я упомню. Почему нет.

Собственно предмет «Ватрушки с творогом № 35» занимал очень незначительную площадь, внизу слева от центра, где и был изображен насаженным на одну из металлических ступенек телефонного столба. Пейзаж представлял собой безлюдную улицу, решительно укороченную в перспективе, единственное живое существо на ней – дерево на среднем плане, где примостилась изукрашенная птица, энергично текстурированная обилием завитков, росчерков и лоскутов яркой краски.

– Это, – пояснил Сляб, отвечая на ее вопрос, – мой бунт против кататонического экспрессионизма: универсальный символ, который, как я решил, заменит Крест в западной цивилизации. Это Куропатка на Груше. Ты помнишь старую рождественскую песенку, она же – лингвистическая шутка. Perdix, Pyrus. Красота в том, что работает, как машина, но одушевлена. Куропатка кушает груши с дерева, а помет ее, в свою очередь, подкармливает дерево, которое растет все выше и выше, с каждым днем возносит куропатку и в то же время обеспечивает ей нескончаемый запас провианта. Это вечное движение, одно только мешает. – Он показал на горгулью с острыми когтями у верхнего края картины. Острие самого крупного когтя лежало на воображаемой линии, спроецированной параллельно оси дерева и проведенной через голову птицы. – Это запросто мог бы оказаться низколетящий самолет или проволока высокого натяжения, – сказал Сляб. – Но однажды эта птица окажется насаженной на зубы горгульи точно так же, как несчастная ватрушка с творогом – уже на телефонном столбе.

– А почему она не улетит? – спросила Эсфирь.

– Дура потому что. Когда-то умела летать, но забыла.

– Во всем этом я подмечаю аллегорию, – сказала она.

– Нет, – ответил Сляб. – Интеллектуальный уровень здесь тот же, что в воскресном кроссворде «Таймз». Липа. Тебя недостойно.

Она добрела до кровати.

– Нет, – едва не завопил он.

– Сляб, мне так плохо. Прямо физическая боль, вот тут. – Она провела пальцами по низу живота.

– Мне тоже не перепадает, – сказал Сляб. – Что я поделаю, если Шёнмахер тебя окоротил.

– Разве я тебе не друг?

– Нет, – ответил Сляб.

– Что мне сделать, чтоб ты убедился…