V. — страница 63 из 102

Шаблон полагал, что все это чушь.

– А сами туда зайдите в час пик, – сказал Сляб. – В этом городе девять миллионов йо-йо.

Однажды вечером после пяти Шаблон последовал его совету, выбрался со сломанным ребром зонтика и клятвой никогда больше такого не повторять. Вертикальные трупы, глаза без жизни в них, стиснутые чресла, ягодицы к бедрам. Звучит мало что, за исключением грохота подземки, эха в тоннелях. Насилие (в поисках выхода): некоторых выносило за две остановки до срока, и вверх по течению они уже не пробивались, вернуться не могли. Все бессловно. Это модернизированная Пляска Смерти или как?

Травма: вероятно, лишь припомнив свое последнее потрясение под землей, он направился к Рахили, обнаружил, что она ужинает с Профаном (Профаном?), зато Паола, которой он прежде пытался избегать, загнала его в угол между черным очагом и эстампом улицы ди Кирико.

– Вам надо это увидеть. – Вручая ему небольшую пачку листов, отпечатанных на машинке.

Исповеди, заголовок. Исповеди Фаусто Майистрала.

– Мне надо вернуться, – сказала она.

– Шаблон не суется на Мальту. – Словно она его просила ехать.

– Прочтите, – сказала она, – и увидите.

– Его отец умер в Валлетте.

– И все?

Что все? Она и впрямь намерена ехать? О господи. А он?

Зазвонил телефон, к счастью. То был Сляб, который на выходных устраивал вечеринку.

– Конечно, – сказала она; и Шаблон отозвался, конечно безмолвно.

Глава одиннадцатаяИсповеди Фаусто Майистрала

Нужен, к несчастью, всего-то письменный стол да письменный прибор, чтобы любая комната стала исповедальней. Деянья, совершенные нами, могут оказаться здесь и ни при чем – или расположения духа, в какие мы порой впадаем. Дело может быть лишь в том, что комната – куб – не обладает собственными силами убеждения. Комната просто есть. Занять ее и найти в ней метафору памяти – наша вина.

Позволь мне описать комнату. Размеры ее 17 на 111/2 на 7 футов. Стены – дранка и штукатурка, и выкрашены в тот же оттенок серого, что и палубы корветов Его Величества в войну. Комната расположена так, что ее диагонали ориентированы с ССВ на ЮЮЗ и с СЗ на ЮВ. Тем самым любой наблюдатель может обозревать из окна и с балкона по ССЗ (короткой) стороне город Валлетта.

Входят сюда с ЗЮЗ, через дверь в середине длинной стены комнаты. Только войдя и поворачиваясь по часовой стрелке, человек видит в ССВ-углу переносную дровяную печку, окруженную ящиками, лоханками, мешками, содержащими провизию; матрас, расположенный на полпути вдоль длинной ВСВ-стены; помойное ведро в ЮВ-углу; умывальник в ЮЮЗ-углу; окно, выходящее на Верфь; дверь, в которую только что вошел; и наконец в СЗ-углу – письменный столик и стул. Стул обращен к ЗЮЗ-стене; поэтому голова должна быть обернута на 135º назад, чтобы образовалась линия прямой видимости с городом. Стены ничем не украшены, пол без ковра. На потолке непосредственно над печкой расположено темное серое пятно.

Такова комната. Сказать, что матрас был выпрошен с КНО ВМФ тут же в Валлетте вскоре после войны, печку и провизию предоставила «ОПеКА»[161] или что стол – из дома, ставшего кучей щебня и уже присыпанного землей; какое отношение это имеет к комнате? Факты – история, а истории бывают только у людей. Факты вызывают эмоциональную реакцию, а ее нам никогда не являла ни одна инертная комната.

Комната находится в доме, где до войны было девять подобных комнат. Теперь осталось три. Здание стоит на эскарпе над Верфью. Комната – на штабеле из двух других комнат, остальные две трети здания удалены бомбардировкой, где-то зимой 1942–43 года.

Самого Фаусто можно определить лишь тремя способами. Как отношение: твой отец. Как имя. Самое главное: как обитателя. Почти сразу же, с тех пор, как ты уехала, – как обитателя комнаты.

Почему? Зачем брать комнату введением к апологии? Потому что комната, хоть она безоконна и холодна по ночам, – теплица. Потому что комната – прошлое, хоть у нее и нет своей истории. Потому что, как физическое бытие-в-ней кровати или горизонтальной плоскости определяет то, что мы зовем любовью; как возвышенье должно существовать прежде, чем слово Божье дойдет до паствы и начнется какая ни возьми религия; так же должна быть и комната, запечатанная против настоящего, и только потом можно пытаться как-то разбираться с прошлым.

В Университете до войны, еще не женившись на твоей несчастной матери, я, как и многие молодые люди, чуял, что плечи мне овевает, словно незримая накидка, верный ветер Величья. Маратт, Днубитна и я должны были стать кадровым составом благородной Школы англо-мальтийской поэзии – Поколением 37-го. Эта студенческая уверенность в успехе влечет за собой тревоги, и первейшая из них – автобиография либо apologia pro vita sua[162], кою поэту когда-нибудь предстоит написать. Как, рассуждается: как человеку записать свою жизнь, если он не уверен поистине в часе собственной кончины? Горестный вопрос. Кому ведомо, какие Геракловы подвиги поэтики написаны ему на роду, быть может, за те два десятка лет между преждевременной апологией и кончиной? Достижения столь великие, что отменят воздействие и самой апологии. А если, напротив, ничто не свершено за двадцать или тридцать лет застоя – до чего отвратительна молодому человеку разрядка напряжения!

Время, разумеется, проявило сей вопрос во всей его юношеской нелогичности. Мы можем оправдать любую апологию, просто называя жизнь последовательным отвержением личностей. Всякая апология – не более чем роман, полувыдумка, в коей все последовательные индивидуальности, принятые и отвергнутые автором как функции линейного времени, выводятся как отдельные персонажи. Даже само письмо составляет еще одно отвержение, еще один «персонаж» добавляется к прошлому. Поэтому мы и впрямь продаем свои души: расплачиваемся ими с историей мелкой рассрочкой. Не так уж много за взор ясный до того, чтобы пронзать им выдумку непрерывности, выдумку причины и следствия, выдумку очеловеченной истории, наделенной «разумностью».

До 1938 года, стало быть, существовал Фаусто Майистрал Первый. Юный суверен, колеблющийся между Кесарем и Господом Богом. Маратт увлекался политикой; Днубитна собирался быть инженером; мне суждено было стать священником. Так меж нами все основные области человеческой борьбы и попали бы под пристальный взор Поколения 37-го.

Майистрал Второй явился с тобой, дитя, и с войной. Ты не планировалась и некоторым образом не желалась. Хотя если у Фаусто I было бы некое серьезное призвание, Элена Шемши, твоя мать, – и ты – никогда бы вообще не появилась в его жизни. Планы нашего Движения нарушились. Мы по-прежнему писали – но требовалось выполнять и другую работу. Наша поэтическая «судьба» сменилась открытием аристократии глубже и старше. Мы были строителями.

Фаусто Майистрал III родился в День 13 Налетов. Сформирован: смертью Элены, жуткой встречей с тем, кого мы знали только как Дурного Пастыря. Встречу эту я только сейчас пытаюсь изложить на английском. В дневник потом не одну неделю заносилась только белиберда, которая могла описать эту «родовую травму». Фаусто III ближе всех прочих персонажей к не-человеческому. Не к «бесчеловечному», что означает зверство; звери все равно одушевлены. Фаусто III принял в себя из руин, дробленого камня, битого кирпича, уничтоженных церквей и обержей[163] города много не-человеческого.

Преемник его, Фаусто IV, унаследовал физически и духовно сломанный мир. Его не произвело на свет никакое одно событие. Фаусто III просто миновал некий уровень в своем медленном возвращении к сознанию либо человечности. Кривая эта до сих пор поднимается. Как-то накопилось несколько стихотворений (по крайней мере – один венок сонетов, которым нынешний Фаусто по-прежнему доволен); монографии о религии, языке, истории; критические статьи (Хопкинс, Т. С. Элиот, роман ди Кирико «Гебдомерос»). Фаусто IV был «литератором» и единственный пережил Поколение 37-го, ибо Днубитна строит дороги в Америке, а Маратт – где-то южнее горы Рувензори, организует бунты среди наших лингвистических собратьев-банту.

Ныне мы достигли междуцарствия. Застой; единственный трон – деревянный стул в СЗ-углу этой комнаты. Герметика: ибо кто услышит гудок с Верфи, клепальные молотки, машины на улице, если он занят прошлым?

Память нынче – предатель: подзлащивает, перекраивает. Слово – таков прискорбный факт – обессмыслилось, ибо и без того основано на ложном допущении, будто личность едина, душа непрерывна. У человека не больше права выдвигать какое бы то ни было самовоспоминание как истину, нежели утверждать «Маратт – унылый университетский циник» или «Днубитна – либерал и псих».

Уже видишь: это «–» – нас бессознательно снесло в прошлое. Нынче тебя должно подвергнуть, дорогая Паола, залпу студенческих сантиментов. Дневникам, я имею в виду, Фаусто I и II. Какой может быть иной способ вернуть его, как полагается? Вот, к примеру:

До чего удивительна эта Ярмарка Святого Эгидия, называемая историей! Ритмы ее пульсируют ровно и синусоидно – парад уродов, странствующий караваном по тысячам пригорков. Змея гипнотичная и волнообразная, на спине своей несет она, как бесконечно малых блох, таких горбунов, карликов, кудесников, кентавров, полтергейстов! Двуглавых, трехглазых, безнадежно влюбленных; сатиров в шкурах оборотней, оборотней с глазами юных дев и, быть может, даже старика с пупком из стекла, сквозь который видно, как золотая рыбка тычется носом в коралловую вотчину его кишок.

Датировано, разумеется, 3 сентября 1939 года: смесь метафор, скученность деталей, риторика-ради-риторики – лишь способ сказать, что шарик взмыл в воздух, проиллюстрировать снова и, само собой, не в последний раз колоритную капризность истории.

Могли мы настолько быть в самом средоточии жизни? С таким ощущением великолепного приключения от всего? «О, Бог здесь, знаете, каждую весну в кармазинных коврах копеечника, в рощах кровавых апельсинов, в сладких цареградских стручках моего рожкового дерева, на этом милом острове – хлебного дерева Иоанна. Пальцы Его выскребали овраги; Его дыханье не подпускает к нам дождевые тучи в вышине, голос Его некогда привел св. Павла после крушенья благословить нашу Мальту». А Маратт писал: