Ни у кого из нас больше нет права это спрашивать, Паола. Только у тебя.
Другой великий образ – того, что я могу назвать лишь медленным апокалипсисом. Даже радикал Днубитна, чьи вкусы несомненно во весь опор мчали к апокалиптическому, со временем создал мир, в котором истина возобладала над его инженерской политикой. Он был, вероятно, лучшим нашим поэтом. Первым хотя бы остановился, развернулся кругом и принялся за труд вдоль собственного пути отступления; обратно к реальному миру, который нам оставляли бомбы. Стихотворением о Пепельной среде отмечен его надир: после он отказался от абстракции и политического неистовства – как он позже признал, «сплошь позы» – и все больше занимался тем, что есть, а не должно было б быть или могло быть при правильной форме правления.
Со временем мы все вернулись. Маратт – так, что в любом другом контексте было б сочтено до нелепости театральным. Он работал механиком в Та’Кали, и ему полюбилось несколько летчиков. Одного за другим их посбивали. Той ночью, когда погиб последний, он спокойно вошел в офицерский клуб, украл там бутылку вина – в то время редкость, как и все остальное, потому что ни один караван пробиться к нам не мог, – и до изумления напился. Никто не успел и сообразить, как он оказался на окраине города на одной позиции «бофорсов» – ему показывали, как управлять зениткой. Научили его как раз к очередному налету. После он делил свое время между летным полем и артиллерией – спал, полагаю, всего по два-три часа в сутки. У него была отличная результативность поражения. А в стихах начало проявляться то же «удаление от удаления».
Возвращение Фаусто II было самым насильственным. От отвалился от абстракции – прямо в Фаусто III: в не-человечность, самое реальное положение дел. Вероятно. Лучше так не думать.
Но у всех осталась эта восприимчивость к декадансу, медленного падения, словно остров дюйм за дюймом вбивают в море. «Помню», – писал этот другой Фаусто, –
Помню
Грустное танго в последний вечер старого мира
Девушка выглядывала из-за пальм
В отеле «Финикия»
Мария, alma de mi corazón[168],
Перед горнилом
И кучей шлака,
Перед внезапными кратерами
И раковым цветеньем вывороченной земли.
Перед тем, как с неба налетели стервятники;
Перед этой цикадой,
Этой саранчой,
Этой пустой улицей.
О, у нас полно было лирических строк вроде «В отеле „Финикия“». Свободный стих, кто запретит? Просто же не время отливать их в рифмы или размеры, возиться с созвучиями или неясностями. Поэзии полагалось быть столь же торопливой и грубой, как еда, сон или совокупленье. Из подручных средств и не так изящна, как могла бы. Но действенна; фиксировала истину.
«Истина», хочу сказать, в смысле достижимой точности. Никакой метафизики. Поэзия – не связь с ангелами или «подсознательным». Это связь с кишками, гениталиями и пятью вратами чувств. Не более того.
И вот твоя бабушка, дитя, которая тоже кратко здесь возникает. Карла Майистрал: умерла она, как ты знаешь, прошлым мартом, пережив моего отца на три года. Событие, которого хватило бы породить следующего Фаусто, случись оно в «царство» пораньше. Фаусто II, к примеру, был эдаким смятенным мальтийским юношей, который не считает возможным отделять любовь к острову от любви к матери. Будь Фаусто IV больше националистом, когда умерла Карла, у нас бы теперь оказался Фаусто V.
Еще в начале войны мы получаем вот такие пассажи:
Мальта – существительное, женского рода и имя собственное. Итальянцы и впрямь пытались лишить ее девственности с 8 июня. Она лежит навзничь в море, угрюмая; незапамятная женщина. Раскинулась навстречу взрывным оргазмам Муссолиниевых бомб. Но душу ее не тронули; нельзя ее тронуть. Душа ее – мальтийский народ, он ждет – всего лишь ждет, – затаившись в ее расщелинах и катакомбах, живой и с онемелой силой, наполненной верой в Бога Церковь Его. Какая разница, что с ее плотью? Она уязвима, она жертва. Но чем Ковчег был Ною, то же своим детям нерушимая утроба нашей мальтийской скалы. Данное нам взамен за сыновнюю верность и постоянство, детям тоже Божьим.
Утроба скалы. В какие подземные исповеди мы не забредали! Должно быть, Карла в какой-то момент изложила ему обстоятельства его рожденья. Случилось это где-то вокруг Июньских Беспорядков, в которых был замешан старый Майистрал. Как именно, осталось навсегда неясным. Но достаточно глубоко, чтобы Карлу отвратило и от него, и от себя самой. Так, что однажды ночью мы оба чуть не отправились путем обреченного акробата вниз по ступеням Str.[169] Сан-Джованни, где она спускается к Гавани; я в лимб, она в преисподнюю самоубийц. Что ее удержало? Мальчик Фаусто мог догадываться, лишь слушая ее вечерние молитвы, что был там какой-то англичанин; загадочное существо по фамилии Шаблон.
Ощущал ли он себя в ловушке? Удачно сбежав из одной утробы, ныне вынужденно загнан в oubliette другой, только звезды не так счастливо встали?
Вновь классическая реакция: отход. Вновь в его проклятущую «общность». Когда мать Элены погибла от шальной бомбы, упавшей на Витториозу:
О, мы к такому уже привыкли. Моя-то мать жива и здорова. Даст Бог, и дальше так же. Но если ее у меня, так случится, заберут (или меня от нее), ikun li trid Int: Да свершится воля Твоя. Я отказываюсь подробно задерживаться на смерти, ибо неплохо знаю, что молодой человек, даже тут, души не чает в иллюзии бессмертия.
Но, быть может, гораздо больше на этом острове, ибо мы стали в конечном счете друг другом. Частями единства. Кто-то гибнет, другие продолжают. Если упадет волос или сорвется ноготь, меньше ли я жив и стоек?
Сегодня семь налетов; пока. Одна «засечка» из почти сотни «мессершмиттов». Они сровняли с землей церкви, обержи Рыцарей, старые памятники. Оставили нам Содом. Вчера девять налетов. Работа трудней, чем мне выпадало раньше. Тело мое хочет расти, но еды никогда не хватает. Немногие суда прорываются; караваны топят. Кое-кто из моих товарищей отпал. Ослабли от голода. Чудо, что я не рухнул первым. Только представить. Майистрал, тщедушный Университетский поэт, трудяга, строитель! И тот, кто выживет. Обязан.
Возвращаются они к скале. Фаусто II умудрился доработаться до суеверия:
Не трогать их, эти стены. Они разносят взрывы на мили. Скала слышит все, и передает в кость, по пальцам и в руку, через клетку костяка и палки костей, и вновь наружу, сквозь костные паутины. Такой маленький проход по тебе – случайность, это просто в природе скалы и кости: но тебе будто бы напомнили.
О вибрации невозможно говорить. Чувствуемый звук. Жужжанье. Жужжат зубы: Боль, онемелое покалыванье в челюсти, удушливое сотрясенье у барабанных перепонок. Снова и снова. Удары молота, долгие, как налет, налеты длиною в день. К этому никогда не привыкнуть. Можно подумать, мы уже тут спятили. Что удерживает меня на ногах и не подпускает к стенам? И в безмолвии. Грубое цеплянье за осознание, ничего больше. Чисто по-мальтийски. Вероятно, этому предназначено длиться вечно. Если «вечно» еще имеет какой-то смысл.
Стой сам, Майистрал…
Пассаж, приведенный выше, возникает ближе к концу Осады. В обороте «утроба скалы» ныне ударение для Днубитны, Маратта и Фаусто стоит в конце, не в начале. В этом тоже хиромантия времени – чтобы сократить эти дни до простого прохождения грамматической последовательности. Днубитна писал:
Соринки скальной пыли
Застряли средь трупов рожковых деревьев;
Атомы железа
Вихрятся над мертвым горнилом
На той прожорливой стороне луны.
Маратт писал:
Мы знали – они просто куклы
И музыка из граммофона:
Знали, собранный шелк выцветет,
Бальный кант обтреплется,
Плис подцепит чесотку;
Знали – или подозревали, – что дети и впрямь вырастают;
Заерзали б после первых ста лет
Спектакля; после обеда б начали зевать,
Замечать, что краска на щеке Джуди облупилась,
Засекать недостоверность немощной палки
И самообман в негодяйском хохоте.
Но милый Боженька, чья это худенькая рука в кольцах
Промелькнула из-за кулис так внезапно,
Держа зажженную тонкую восковую свечку,
Дабы отправить весь наш несчастный, но драгоценный трут
В пламя ужасных расцветок?
Кто она – та, кто нежно смеялся: «Спокойной ночи», –
Среди хриплых воплей постаревших детей?
От быстрого к неодушевленному. Великое «движение» Осадной поэзии. Куда направилась и уже дуальная душа Фаусто II. Все время лишь выучивая единственный жизненный урок: что в жизни этой больше случайности, нежели человек может за всю жизнь признать и не сойти с ума.
При виде своей матери после нескольких месяцев разлуки:
Время ее коснулось. Я поймал себя на вопросе: знала ли она, что в этом младенце, которого она вы́носила, кому дала имя на счастье (иронически?), таится душа, коей суждено стать разодранной и несчастной? Предвидит ли будущее любая мать; признает ли, когда приходит время, что сын ее теперь мужчина и должен ее оставить, дабы упрочить мир, уж какой бы тот ни был, один на предательской земле. Нет, это все та же мальтийская безвременность. Они не чувствуют, как пальцы лет втрепывают возраст, погрешимость, слепоту в лицо, сердце и глаза. Сын есть сын, вечно отпечатан тем красным и сморщенным образом, каким они его увидели впервые. Всегда есть слоны, которых можно напоить допьяна.
Это последнее – из старой народной сказки. Царь хочет себе дворец, сложенный из слоновьих бивней. Мальчик унаследовал физическую силу от своего отца, героя войны. Но учить сына хитрости выпало матери. Подружись с ними, напои их вином, убей их, укради их слоновую кость. Мальчику, разумеется, все удает