дна глазница, глядели снизу на меня: темная дыра вместо рта, культяпки внизу ног. И кровь, растекшаяся черной перевязью по талии, струясь из пупка в обе стороны.
Я спустился в погреб и встал подле нее на колени.
«Вы живы».
При первых разрывах бомб она застонала.
«Я буду молиться за вас». Надвигалась ночь.
Она заплакала. Бесслезно, как-то в нос; скорее эдакая любопытная череда затяжных воев, что начинались глубоко в ротовой полости. Плакала она весь налет.
Я оделил ее тем, что помнил от таинства Соборования. Исповедовать не мог: зубов у нее не было, да и к речи, должно быть, она уже неспособна. Но в тех ее криках – так непохожих на человечьи или даже животные звуки, что они могли оказаться и ветром, дующим мимо какого-то мертвого тростника, – я уловил искреннюю ненависть ко всем ее грехам, коим наверняка несть числа; глубочайшее раскаяние оттого, что навредила Богу, греша; страх потерять Его, что хуже страха смерти. Тьма внутри освещалась световыми снарядами над Валлеттой, зажигательными бомбами на Верфях. Часто оба наши голоса тонули во взрывах или грохоте наземной артиллерии.
Я не слышал в этих звуках, непрестанно испускавшихся бедной женщиной, лишь то, что мне хотелось услышать. Я уже преодолел это, Паола, и не раз. С тех пор я нападал на себя яростней, чем к тому способны любые твои сомнения. Ты скажешь, я позабыл свое соглашение с Богом, свершив таинство, право на которое имеет только священник. Что, потеряв Элену, я «регрессировал» к тому пастырству, в кое бы влился, не женись на ней.
В то время я знал лишь, что умирающий человек должен быть подготовлен. У меня не было мира помазать ее органы чувств – ныне столь изувеченные, – и потому я взял ее же кровь, обмакивая пальцы в ее пупок, как в потир. Губы ее были холодны. Хотя видел я в нашей осаде много трупов и руками ворочал их, по сей день я не могу жить с тем холодом. Часто засыпаю за своим письменным столом – и приток крови в руку у меня прекращается. Я просыпаюсь и трогаю ее – и я не дальше от кошмара, ибо то холод ночи, холод предмета, ничего человеческого, ничего от меня в ней нет.
И вот коснувшись уст ее, персты мои отвратились, и я вернулся оттуда, где б ни был. Прозвучал отбой воздушной тревоги. Она вскрикнула еще раз или два и смолкла. Стоя подле нее на коленях, я взялся молиться за себя. Ей я сделал все, что смог. Сколько я молился? Почем знать.
Но вскоре холод ветра – ныне делимый с тем, что было телом торопыги, – начал меня пронизывать. На коленях стало неудобно. Лишь святые и полоумные способны оставаться «преданными» надолго. Я, правда, поискал пульс или биенье сердца. Ничего. Я поднялся, зачем-то похромал немного по этому погребу и наконец вынырнул в Валлетту, не оглянувшись.
Вернулся в Та’Кали, пешком. Моя лопата по-прежнему торчала там, куда я ее воткнул.
О возвращении к жизни Фаусто III сказать можно мало. Оно произошло. Что за внутренние источники питали его, нынешнему Фаусто неизвестно по сию пору. Это исповедь, а в том возвращении от скалы исповедоваться нечем. От Фаусто III не осталось ничего, кроме не поддающихся расшифровке записей.
И набросков цветка азалии, рожкового дерева.
Без ответов осталось два вопроса. Если он действительно нарушил свой уговор с Богом, свершив таинство, – почему пережил тот налет?
И почему не остановил детей: или не поднял балку?
В ответ на первый можно лишь предположить, что теперь он был Фаусто III, и Бог ему без надобности.
Второй же вынудил его преемника написать эту исповедь. Фаусто Майистрал виновен в убийстве: в грехе упущения, если угодно. Никакому трибуналу он не подсуден, только Божьему. А Бог в данный момент очень далеко.
Да будет Он к тебе поближе.
Шаблон выпустил последний исписанный лист, и тот спорхнул на голый линолеум. И впрямь ли это совпаденье, несчастный случай, от которого раздробилась поверхность этого стоячего пруда, и все комары надежды зазвенели оттуда во внешнюю ночь; и впрямь ли это случилось?
«Какой-то англичанин; загадочное существо по фамилии Шаблон».
Валлетта. Словно бы молчание Паолы уже – боже, восемь месяцев. Неужто она, отказываясь рассказывать ему что бы то ни было, все это время вынуждала его подступить ближе к тому дню, когда ему придется признать за Валлеттой возможность? Почему?
Шаблон хотел бы и дальше верить, что смерть и V. для его отца были раздельны. Это он по-прежнему мог выбрать (разве нет?) и продолжить, когда погода успокоится. Мог отправиться на Мальту и, вероятно, со всем покончить. Он держался от Мальты подальше. Он боялся заканчивать; но, черт бы все побрал, если остаться здесь, оно так или иначе закончится. Сдриснуть; отыскать V.; он не знал, чего боится сильней, V. или сна. Или это две версии одного и того же.
Неужто остается только Валетта?
Глава двенадцатая,в которой все нетак забавно
I
Вечеринка запоздала с началом, вокруг ядра всего из дюжины Больных. Вечер стоял жаркий и вряд ли остыл бы. Все потели. Помещение располагалось на хорах старого склада и по закону даже не могло считаться жильем; здания в этом районе города обрекли на снос много лет назад. Настанет день, и сюда придут краны, самосвалы, экскаваторы, бульдозеры и сровняют квартал с землей; пока же никто – ни город, ни домовладельцы – ничуть не возражали против извлечения мелкой выгоды.
Посему в притоне Рауля, Сляба и Мелвина висел дух мимолетности, словно песчаные скульптуры, неоконченные полотна, тысячи книжек в бумажных обложках, подвешенных на ярусах цементных блоков и прогнувшихся досок, даже здоровенный мраморный стульчак, украденный из особняка на восточных 70-х (впоследствии уже замененного на здание из стекла и алюминия), – все составляли собой декорацию к экспериментальной пьесе, которую ее клака безликих ангелов могла в любой момент освистать, даже без особой на то причины.
Народ подтянется, когда станет попозже. Холодильник Рауля, Сляба и Мелвина уже полунаполнился рубиновой конструкцией из винных бутылок; галлон «пейзанского» чуть выше центра, левее, не уравновешивая две бутылки розового «Галло Гренаш» по 25 центов и одну чилийского рислинга, ниже справа, и так далее. Дверь ле́дника оставалась открытой, чтобы люди могли любоваться, чтобы врубались. А что? Случайное искусство в тот год было в большой моде.
Когда вечеринка началась, Обаяша на ней не было, и он той ночью вообще не объявился. Да и никакой ночью после. Днем он еще раз поругался с Мафией – из-за того, что крутил пленки ансамбля Макклинтика Сфера в гостиной, пока она пыталась творить в спальне.
– Если б ты сам пытался когда-нибудь творить, – завопила она, – а не паразитировать на том, что создают другие, ты бы понял.
– Это кто тут творит, – сказал Обаяш. – Твой редактор, издатель? Без них, девочка, тебя б нигде не было.
– Где бы ты ни был, милый старикашка, там и есть нигде. – Обаяш махнул рукой и оставил ее орать на Клыка. Выходя из квартиры, вынужден был переступить три спящих тела. Которое из них Свин Будин? Все были укрыты одеялами. Как в старой игре в наперстки. А какая разница? Общество ей обеспечено.
Он направился в центр и через некоторое время забрел в окрестности «V-Ноты». Внутри столы были в штабеле, а бармен смотрел бейсбол по телевизору. На пианино играли два толстых сиамских котенка, один снаружи бегал взад-вперед по клавишам, другой внутри, драл когтями струны. Звучало не очень.
– Руйн.
– Мужик, мне надо удачу поменять, ничего расистского.
– Разведись. – У Макклинтика, похоже, паршивое настроение. – Руйн, поехали в Ленокс. Выходные я не протяну. Не рассказывай мне про беды с бабами. У меня их на нас обоих хватит.
– Чё б не. В дальние свояси. Зеленые холмы. Успешные люди.
– Ладно тебе. Есть одна девчоночка, я ее хочу вывезти из этого города, пока ее не прихлопнуло от жары. Или чем там еще.
Удалось не сразу. До заката они пили пиво, а затем отправились к Обаяшу, где махнули «триумф» на черный «бьюик».
– Похож на штатную машину Мафии, – сказал Макклинтик. – Ой-ёй.
– Ха, ха, – ответил Обаяш. Дальше они поехали из центра вдоль ночного Хадсона и наконец отклонились вправо, в Харлем. И уже там взялись пробираться к Матильде Уинтроп, от бара к бару.
Вскоре после они уже, как студенты, спорили, кто из них больше нализался, собирая враждебные взгляды, относившиеся не столько к цвету кожи, сколько к внутреннему свойству консерватизма, коим местные бары обладают, а бары, где количество выпитого – проверка на мужество, – нет.
К Матильде они приехали хорошо за полночь. Старушка, заслышав повстанческий выговор Обаяша, обращалась к одному Макклинтику. Спустилась Рубин, и Макклинтик их познакомил.
Хрясь, визги, утробный хохот сверху. Матильда с воплем выбежала из комнаты.
– Подруга Рубин, Сильвия, сегодня ночью занята, – сказал Макклинтик.
Обаяш чаровал.
– Вы, молодежь, давайте полегче, – сказал он. – Старый Дядя Руйни отвезет вас, куда захотите, в заднее зеркальце смотреть не станет, а будет лишь старым добрым шофером, то есть собой.
От чего Макклинтик приободрился. Рубин держалась за его руку с определенной вежливой натяжкой. Обаяш видел, до чего ополоумел Макклинтик, раз хочет уехать в деревню.
Опять шум сверху, на сей раз громче.
– Макклинтик, – заорала Матильда.
– Надо сыграть вышибалу, – сообщил он Руйни. – Пять сек.
Отчего в гостиной остались только Руйни и Рубин.
– Я знаю девушку, которую можно с собой взять, – сказал он, – по-моему, ее зовут Рахиль Филинзер, живет на 112-й.
Рубин повозилась с застежками дорожной сумки.
– Вашей жене это не очень понравится. Чего б нам с Макклинтиком не поехать в «триумфе». Не стоит вам так хлопотать.
– Моя жена, – сразу рассердившись, – блядский фашист, по-моему, тебе это должно быть известно.