– Но если вы возьмете с собой…
– Я хочу одного – уехать куда-нибудь из города, подальше от Нью-Йорка, туда, где на самом деле происходит то, чего ожидаешь. Раньше разве не так было? Ты еще достаточно молодая. У детворы все по-прежнему, нет?
– Не так уж я и молода, – прошептала она. – Прошу вас, Руйни, полегче.
– Девочка моя, если не в Ленокс, значит куда-то еще. Дальше на восток, на Уолденский пруд, ха ха. Не, там теперь общественный пляж, где жлобы из Бостона, которые иначе поехали б на пляж Ревир, да только там слишком много других таких же жлобов, и те их выпихивают, так вот, эти жлобы сидят на камушках вокруг пруда Уолден, рыгают, пьют пиво, которое так умно пронесли мимо охраны, к молоднячку присматриваются, жен своих ненавидят, своих вонючих деток, что украдкой писают в воду… Куда? Куда еще в Массачусетсе. Куда еще в стране.
– Сидите дома.
– Нет. Так хоть посмотреть, насколько гадко в Леноксе.
– Детка, детка, – пропела она тихо, рассеянно: – Ты слыхала, / Знала ли, / В Леноксе нам шмали не срастить.
– Как тебе это удалось.
– Жженая пробка, – сказала ему она. – Как у менестрелей.
– Нет, – пошел он по комнате от нее подальше. – Ты ничем не пользовалась. Тебе и не надо. Никакого грима. Мафия, знаешь, считает тебя немкой. Я думал, ты из Пуэрто-Рико, а потом мне Рахиль сказала. Ты же такая, да, – чтоб мы на тебя смотрели и видели то, что нам хочется? Защитная окраска?
– Я читала книжки, – сказала Паола, – и послушайте, Руйни, никто не знает, что такое мальтиец. Сами мальтийцы считают себя чистой расой, а европейцы думают, они семиты, хамиты, скрестившиеся с североафриканцами, турками и бог знает еще с кем. Но для Макклинтика, для всех остальных тут вокруг я негритянская девушка по имени Рубин… – он фыркнул… – и не говорите им, ему, пожалуйста, дядя.
– Ни за что не скажу, Паола. – (Тут вернулся Макклинтик.) – Вы меня подождите, пока не найду подругу.
– Рах, – просиял Макклинтик. – Хороший результат.
Паола вроде расстроилась.
– Мне кажется, мы вчетвером, выехав в деревню… – слова его обращены были к Паоле, он напился, он все портил… – всё сможем, свежее дело будет, чистое, такое начало.
– Может, за руль лучше мне, – сказал Макклинтик. Ему будет на чем сосредоточиться, пока все не полегчает, за городом-то. А Руйни по виду напился. Может, даже больше.
– Веди ты, – согласился Обаяш, устало. Господи, пусть она будет дома. Всю дорогу до 112-й (а Макклинтик жал на газ) он спрашивал себя, что станет делать, если ее дома не окажется.
Ее не оказалось. Дверь нараспашку, записки нет. Обычно она хоть слово оставляла. Обаяш зашел. Горели две-три лампы. И никого.
Только ее комбинашка брошена на кровать наискось. Он поднял ее, черную и скользкую. Скользкая кожица, подумал он и поцеловал ее у левой груди. Зазвонил телефон. Пускай трезвонит. Наконец:
– Где Эсфирь? – Похоже, она запыхалась.
– Ты носишь приятное белье, – сказал Обаяш.
– Спасибо. Она еще не пришла?
– Осторожней с девушками в черном белье.
– Руйни, не сейчас. Она действительно куда-то делась и приключений на свою задницу огребла. Не посмотришь, нет ли там записки.
– Поедем со мной в Ленокс, Массачусетс.
Терпеливый вздох.
– Нет записки. Ничего нет.
– Ну все равно посмотри. Я в подземке.
Поезжай со мною в Ленокс [запел Руйни],
Август пришел в Нуэва-Йорк-Сьюдад[175];
Ты с мужчин снимала столько пенок;
Не огорчай меня своим: «Все это суета».
Припев [в темпе бегина]:
Поедем в колонии, там ветер не парит, а улицы тонут в кустах.
Хотя призраки всех пуритан до сих пор скачут в липовых наших мозгах,
У меня встает, лишь заслышу гавот сквозняков «Бостонских Пап»,
Брось-ка свою богему, там жизнь по ноге вдалеке от юристов и баб.
Ленокс роскошен, Рахиль, ты врубись-ка –
Акать и мекать с акцентом до визга
Мы только будем рады…
Олден и Уолден нам будут соседи,
Тут хорошо вспоминать и лысеть, и
Лишь бы ты была рядом.
Чем этот план не такой?
Эй, Рахиль [щелк, щелк – на раз и три]: поедем со мной…
Она повесила трубку на середине. Обаяш остался сидеть у телефона, с комбинашкой в руке. Просто сидеть.
II
Эсфирь и впрямь огребла приключений на задницу. На свою эмоциональную задницу, во всяком случае. Рахиль нашла ее чуть раньше днем – она плакала в прачечной комнате.
– Чё, – сказала Рахиль. Эсфирь лишь заревела громче. – Девочка, – мягко. – Расскажи Рах.
– Не лезь ко мне. – Так они гонялись друг за дружкой среди стиральных машин и центрифуг, в плещущих простынях, лоскутных ковриках и лифчиках в сушильной и вне их.
– Постой, я же просто помочь тебе хочу и все. – Эсфирь запуталась в простыне. Рахиль беспомощно стояла в темной сушильне, оря на нее. Стиралка в соседней комнате вдруг совершенно взбесилась; из дверцы хлынула каскадом мыльная вода, устремилась к ним. Рахиль с мерзким лицом скинула свои «капецио», поддернула юбку и двинулась за шваброй.
И пяти минут не прошло, как в дверь головой сунулся Свин Будин.
– Неправильно трешь. Ты где вообще училась шваброй орудовать?
– На, – сказала она. – Хочешь себе швабру? Для тебя найдется. – Она кинулась к нему, крутя тряпкой. Свин отступил.
– Что такое с Эсфирью. Я столкнулся с ней, когда спускался. – Вот бы Рахиль знала. Когда она вытерла весь пол и взбежала по пожарной лестнице и через окно к ним в квартиру, Эсфири, конечно, уже не было.
– Сляб, – угадала Рахиль. Сляб снял трубку с полузвонка.
– Дам тебе знать, если появится.
– Но Сляб…
– Чё, – сказал Сляб.
Чё. Ох, ну что ж. Она повесила трубку.
Свин сидел во фрамуге. Машинально она включила ему радио. Малыш Уилли Джон запел «Горячку».
– Что такое с Эсфирью, – сказала она, чтобы сказать что-нибудь.
– Я ж у тебя спрашивал, – произнес Свин. – Спорим, залетела.
– Ты поспоришь. – У Рахили разболелась голова. Она отправилась в ванную медитировать.
Горячка затронула всех.
Свин, зломысленный Свин, в кои-то веки угадал верно. Эсфирь появилась у Сляба с видом как у любой традиционной ткачихи, белошвейки или продавщицы, Пошедшей По Кривой Дорожке: волосы висят, лицо распухло, уже смотрится тяжелее в грудях и животе.
Пять минут – и Сляб от нее завелся. Он стоял перед «Ватрушкой с творогом № 56», косоглазым образчиком, закрывавшим стену целиком, от которого в своем теневом одеянье смотрелся карликом, и размахивал руками, тряся чубчиком.
– Даже не рассказывай. Шёнмахер не даст тебе ни дайма. Я уже это знаю. Хочешь небольшое пари? Я утверждаю, что выйдет большой нос крючком.
От такого она заткнулась. Добрый Сляб принадлежал к школе шоковой терапии.
– Смотри, – он схватил карандаш. – Сейчас никакое время ехать на Кубу. Жарче, чем в Нуэва-Йорке, несомненно, вне сезона. Но несмотря на все свои фашистские тенденции, Баттиста имеет одно золотое достоинство: аборт, утверждает он, легален. А это значит, что ты себе заимеешь врача, который знает, что делает, а не какого-нибудь неумеху-любителя. Чисто, безопасно, законно, превыше всего – дешево.
– Это убийство.
– Ты вдруг обратилась в Р. К. Отличный финт. В Декаданс это всегда почему-то входит в моду.
– Ты знаешь, кто я, – прошептала она.
– Оставим это. Я б точно хотел. – На минутку он умолк, ибо почувствовал, что скатывается в сентиментальность. Помастрячил что-то с цифрами на клочке пергамента. – За 300, – сказал он, – мы можем доставить тебя туда и обратно. Включая питание, если на тебя найдет стих поесть.
– Мы.
– Цельная Больная Шайка. Управишься за неделю – в Гавану и назад. Станешь чемпионом йо-йо.
– Нет.
Так они беседовали о метафизике, а день клонился к закату. Ни тот ни другая не чувствовали, будто отстаивают или стараются доказать что-то важное. То было как играть «в слова» на вечеринке – или в «Боттичелли». Они цитировали друг другу Лигуориевы трактаты, Галена, Аристотеля, Дейвида Рисмена, Т. С. Элиота.
– Откуда ты знаешь, что там душа. Как определишь, когда душа входит в тело. Или есть ли душа у тебя самой?
– Это убийство твоего собственного ребенка, вот что это такое.
– Ребенка-шмебенка. Сложная белковая молекула, вот и все.
– Полагаю, в тех редких случаях, когда моешься, ты не против нацистского мыла, сваренного из кого-нибудь из тех шести миллионов евреев.
– Ладно… – он рассвирепел, – …объясни мне разницу.
После такого все перестало быть логичным и фуфловым и стало эмоциональным и фуфловым. Они были как пьянчуга с непродуктивными рвотными позывами: уже извлечены и выблеваны всевозможные старые слова, что всегда почему-то застревают криво, после чего они наполнили квартиру на хорах бесплодными воплями, стараясь блевать собственной живой тканью, органами, что неуместны везде, кроме тех мест, где располагаются.
Когда солнце закатывалось, она выпуталась из попунктного обличения нравственного кодекса Сляба и накинулась на «Ватрушку с творогом № 56» – буквально атаковала мельничными ногтями.
– Валяй, – сказал Сляб, – текстура станет лучше. – Он куда-то звонил. – Обаяша нет дома. – Он потряс трубку, набрал справочную. – Где мне достать 300 купюр, – сказал он. – Нет, банки закрыты… Я против узуры. – Он процитировал телефонистке из «Песней» Эзры Паунда[176]. – Отчего это, – поинтересовался он, – все телефонистки разговаривают в нос. – Смех. – Отлично, как-нибудь попробуем. – Эсфирь взвизгнула – она только что сломала ноготь. Сляб повесил трубку. – Отбивается, – сказал он. – Детка, нам надо 300. У кого-то же они должны быть. – Он решил обзвонить всех друзей со сберегательными счетами. Минуту спустя список истощился, а к финансированию поездки Эсфири на юг он не приблизился. Эсфирь топотала п