– Тебе-то ничего, – сказал он. – Ты всегда была платежеспособна.
– До того платежеспособна, чтоб мы продержались, пока я и «Пространство/Время» не подберем тебе чего-нибудь годного. Очень годного.
Фина старалась некогда подпихнуть его по той же дорожке. Она ли была той ночью в Айдлуайлде? Или всего-навсего еще один САВАН, еще одна мучимая совесть сношала его в ритме бейона?
– Может, я не хочу на другую работу. Может, мне лучше бродягой. Не забыла? Я же бродяг люблю.
Она подвинулась, чтобы его не слишком стеснять, неизбежно теперь передумывая.
– Не хочу я ни о какой любви говорить, – сообщила она стене. – Это всегда опасно. Нужно немного друг дружку надувать, Профан. Не лечь ли нам спать.
Нет: оставить этого он так не мог.
– Хочу тебя предупредить, и только. Что я ничего не люблю, даже тебя. Когда б это ни сказал – а я буду, – это ложь. Даже то, что я говорю сейчас, – это я наполовину на жалость давлю.
Она сделала вид, будто храпит.
– Ладно, ты знаешь: я – шлемиль. Ты говоришь и нашим, и вашим. Рахиль Ф., ты разве такая дура? Шлемиль может только брать. У голубей в скверике, у девушки, снятой на улице, плохое и хорошее, такой шлемиль, как я, берет и ничего не отдает.
– Неужто потом на это времени не будет, – кротко спросила она. – Никак нельзя погодить со слезами, с кризисом влюбленных. Не сейчас, милый Профан. Поспать бы.
– Нет, – склонился он над нею, – детка, я тебе не показываю ничего от себя, ничего сокрытого. Могу сказать, что сказал, и все равно не рисковать, потому что это не тайна, кто угодно увидит. И дело не во мне, все шлемили такие.
Она повернулась к нему, раздвинув ноги:
– Тшш…
– Как же ты не видишь, – распаляясь, хотя этого ему хотелось в последнюю очередь, – что когда б я, какой угодно шлемиль, ни дал девушке повод думать, будто есть какое-то прошлое или тайная мечта, о которой нельзя говорить, – так это, Рахиль, сплошное надувательство. И больше ничего. – Ему будто САВАН подсказывал: – Внутри ничего нет. Одна ракушка scungille. Милая девочка… – произнося все это как умел дуто… – шлемили это знают и пользуются этим, потому как им известно, что почти всем девушкам нужна тайна, что-то эдак романтическое. Потому что девушка знает же – мужчина ей лишь наскучит, если она выяснит про него все, что можно. Я знаю, о чем ты сейчас думаешь: бедненький, зачем он себя так унижает. А я этой любовью пользуюсь, а ты, бедная дурочка, по-прежнему считаешь, что она и нашим, и вашим у тебя между ног, вот так вот, и берешь, даже не задумавшись, каково тебе, беспокоит тебя только, чтоб кончила, да и то – лишь бы я считал, будто могу сделать так, чтоб ты кончила… – Так говорил он, по всему ходу, пока не закончили оба и он не откатился на спину, дабы по традиции взгрустнулось.
– Надо бы тебе повзрослеть, – наконец произнесла она. – Вот и все: родной мой невезучий мальчик, неужто ни разу ты не задумывался, может, у нас все тоже напускное? Мы старше вас, мы некогда жили у вас внутри: пятым ребром, что ближе прочих к сердцу. Тогда-то мы все и поняли. А потом этому пришлось стать у нас игрой, дабы питать сердце, про которое вы все уверены, что оно полое, хотя мы-то соображаем, что к чему. Теперь же вы все живете внутри у нас, девять месяцев, а потом еще и возвращаетесь, когда б ни пожелали.
Он храпел, взаправду.
– Милый, до чего напыщенной я становлюсь. Спокойной ночи… – И она уснула, дабы смотреть бодрые, ярко раскрашенные, ясные сны о половом сношении.
Назавтра, скатившись с кровати одеться, она продолжала:
– Посмотрю, что у нас есть. Побудь пока тут. Я тебе позвоню. – От чего, само собой, он уснуть уже не смог. Сколько-то поспотыкался по квартире, матерясь на вещи.
– Подземка, – сказал он, как горбун Нотр-Дама, взыскующий убежища. Проведя весь день в йо-йойстве, он снова поднялся на улицу в сумерках, посидел в соседском баре и надрался. Рахиль его встретила дома (дома?) с улыбкой и забавляясь.
– А поторговать не хочешь. Электробритвами для французских пуделей.
– Ничего неодушевленного, – удалось выдавить ему. – Юными рабынями разве что. – Она вошла за ним следом в спальню и сняла с него ботинки, когда он отключился на кровати. Даже подоткнула ему одеялко.
Назавтра, с перепою, он йо-йоил на стейтенском пароме, наблюдая, как влюбленные малолетки тискаются, обжимаются, мажут, угадывают в цель.
А еще раз назавтра он встал раньше нее и совершил путешествие на Фултонский рыбный рынок – посмотреть на тамошнюю раннеутреннюю деятельность. С ним увязался Свин Будин.
– Рыбу поймал, – сказал Свин, – Паоле вот хочу подарить, хьё, хьё. – Что Профану сильно не понравилось. Они слонялись возле Уолл-стрит и смотрели на доски некоторых брокеров. Вверх по городу дошли до Центрального парка. На это потребовалось до середины дня. Час они подрубались по светофору. Зашли в бар и по телевизору посмотрели мыльную оперу.
Ввалились поздно, гулены. Рахили не было.
Но навстречу им вышла Паола, заспанная, оночнушенная. Свин принялся шаркать ногами до борозд на коврике.
– О, – завидя Свина. – Можете кофе поставить, – зевнула она. – А я дальше спать пойду.
– Ну да, – бормотнул Свин, – ты права. – И, пялясь ей на копчик, как зомби, двинулся следом в спальню и закрыл за ними дверь. Вскоре Профан, готовя кофе, услышал вопли.
– Чё. – Он заглянул в спальню. Свину удалось взобраться на Паолу сверху, и его, казалось, с ее подушкой связывает длинный шнурок слюней, который поблескивал во флуоресцентном свете с кухни. – Помочь? – раздумывал Профан. – Насилуют?
– Убери с меня эту свинью, – заорала Паола.
– Свин, эй. Слезай.
– Я хочу перепихнуться, – возмутился Свин.
– Пшел, – сказал Профан.
– И тебе задаром, – рявкнул Свин, – со скипидаром.
– Не-а. – Рекши сие, Профан схватил Свина за широкий ворот джемпера и потянул.
– Ты меня душишь, эй, – произнес Свин немного погодя.
– Так и есть, – отозвался Профан. – Но я тебе как-то раз жизнь спас, помнишь.
Так оно и было. Еще в дни «Эшафота» Свин давно уже объявил всем и каждому в экипаже, кто желал его слушать, о своем отказе когда-либо пользоваться контрацептивами, если это не «французский щекотун». Приспособление сие представляло собой гондон обыкновенный, украшенный барельефом (зачастую с носовой фигурою на кончике) для стимуляции женских нервных окончаний, не стимулируемых обычными подручными средствами. Из последнего похода в Кингстон, Ямайка, Свин привез 50 таких Слонов Джамбо и 50 Мики-Маусов. И настал в конце концов вечер, когда запасы у Свина истощились – последний был истрачен в достопамятном бою с былым сослуживцем Кнупом, младшим лейтенантом ВМС, неделею раньше на мостике «Эшафота».
А у Свина и друга его Хиросимы, техника по электронному оборудованию, с берегом шли дела по радиолампам. ТЭО на таких эсминцах, как «Эшафот», сами ведут инвентарные ведомости электронных запчастей. Хиросима, стало быть, располагал возможностью жульничать и как только обзавелся скромной точкой сбыта в центре Норфолка, так сразу же и приступил. Время от времени умыкал несколько ламп, а Свин упрятывал их в вещмешок, с которым ходил в самоволки, и переправлял на берег.
Однажды ночью Кнуп стоял свою офицерскую вахту. Вахтенный палубный офицер же что обычно делает – стоит на шканцах и отдает честь всем, кто заходит на борт и сходит с корабля. А кроме того – еще и следит, чтоб у всех сходящих на берег галстук был ровно повязан, ширинка застегнута и форма своя, а не чужая; ну и чтоб никто с борта ничего не тырил да и не проносил на корабль ничего запрещенного к проносу. А глаз у старины Кнупа в последнее время навострился так, что прямо сокол. Полни Бреду, пьяному сигнальщику, у которого на ногах волосня дорожками сошла от того, что он к ним все время липучкой пинты разнообразного бухла клеил под штанины клешей, дабы тешить экипаж кой-чем повкуснее «торпедного сока», почти удалось миновать шканцы, и когда до канцелярии осталось всего два шага, Кнуп, как сиамский боксер, проворно пнул его в икру. И Полни застыл на месте, а «Резерв Шенли» пополам с кровью тек ему на лучшие увольнительные ботинки. Кнуп, разумеется, возликовал от одержанной победы. В другой раз он поймал Профана, который хотел пронести свыше 5 фунтов говяжьего фарша, подрезанные с камбуза. В трибунал дело не передали только потому, что добычей Профан поделился с Кнупом, у которого как раз были какие-то семейные неурядицы, и ему отчего-то пришло в голову, что 2½ фунта фарша вполне послужат искупительной жертвой.
И вот, всего через несколько ночей после этого, Свин объяснимо нервничал, стараясь одновременно отдать честь, засветить удостоверение и пропуск в увольнение и не сводить один глаз с Кнупа, а другой – с отягощенного радиолампами вещмешка.
– Прошу разрешения сойти на берег, сэр, эй, – сказал Свин.
– Разрешаю. Что в вещмешке.
– В вещмешке.
– Вот в этом, да.
– Что в нем. – Свин задумался.
– Сменные трусы, – предположил Кнуп, – набор для душа, журнал для чтения, грязное белье, чтоб мамочка постирала…
– Хорошо, что напомнили, мистер Кнуп…
– А также радиолампы.
– Чё.
– Откройте мешок.
– Мне бы, наверное, хотелось, – сказал Свин, – может, метнуться в канцелярию, минутку там почитать Устав ВМС, сэр, убедиться, не является ли случаем то, что вы предлагаете мне сделать, как бы это выразиться, незаконным…
Жутко ухмыляясь, Кнуп вдруг подпрыгнул и приземлился прямиком на вещмешок, который хрустнул и затренькал так, что стало тошно.
– Ага, – сказал Кнуп.
Свин предстал перед сбором личного состава корабля неделей позже и лишился увольнений. Хиросиму пронесло. Обычно кража такого рода вознаграждается трибуналом, гауптвахтой, увольнением с лишением прав и привилегий, и все это призвано укреплять боевой дух. Судя по всему, однако, мастер «Эшафота», некто См. Озрик Шмур, командир корабля, собрал вокруг себя эдакую клику срочнослужащих, и всех в ней можно было назвать нарушителями-рецидивистами. В компанию эту входили Пупс Фаланга, кандидат в старшины-машинисты, кто периодически повязывал косынку и давал всему личному составу дивизиона вспомогательных механизмов выстроиться в отсеке и пощипать его за щеку; палубный матрос Лазарь, писавший мерзостные изречения на памятнике Конфедерации в центре города и обычно доставляемый из увольнения на борт в смирительной рубашке; друг его Теледу, который однажды, желая избежать наряда на работу, пошел и спрятался в холодильной камере, а потом решил, что ему там нравится, и он прожил в ней две недели, питаясь сырыми яйцами и мороженными гамбургерами, пока главный старшина корабельной полиции и поисковая партия его оттуда не выволокли силком; и старшина-рулевой Шафер, у кого вторым домом был судовой лазарет, ибо ему неизменно досаждала такая порода лобковых вшей, коя, к несчастью, лишь благоденствует на суперсредстве главного санинструктора от мандавошек.