– Настанет день, – сказал Свин, – и я расскажу тебе о биологическом воздействии РЧ-энергии. – И с этими словами развернул белую свою беску в направлении Хиросимы и Полни Бреда – и осыпал обоих зажаренным фаршем.
– Чего захочешь, – сказал Свин после этого, – только попроси, дружище. У меня кодекс, и я не забываю.
– Ладно, – сказал Профан несколько лет спустя, стоя у кровати Паолы в квартире на 112-й улице Нуэва-Йорка и чуть покручивая Свина за воротник, – ловлю тебя на слове.
– Кодекс есть кодекс, – выдавил Свин. И слез, и в печали бежал. Когда он скрылся, Паола потянулась к Профану, привлекла его к себе и прижала покрепче.
– Нет, – сказал Профан. – Я всегда говорю нет, но нет.
– Тебя так долго не было. Так долго после нашего автобуса.
– Кто сказал, что я вернулся.
– Рахиль? – Она держала его за голову, только не по-матерински.
– Есть она, да, но…
Она подождала.
– Все равно, по-моему, это гадко. Но я не ищу себе иждивенцев, вот и все.
– У тебя они есть, – прошептала она.
Нет, подумал он, она точно спятила. Только не я. Не шлемиль.
– Тогда зачем ты Свина прогнал?
Над этим он думал не одну неделю.
II
Все собралось к прощанию.
Однажды днем, незадолго до того, как плыть на Мальту, Профану случилось быть в окрестности Хаустон-стрит, где прошло его детство. Стало попрохладней, осень: темнело раньше, и детвора, игравшая в отскок, уже собиралась закругляться. Без всякой особой на то причины, Профан решил заглянуть к родителям.
За два угла и вверх по лестнице, мимо квартир Басилиско-легавого, чья жена оставляла мусор на лестничной клетке, мимо мисс Анжуа, занимавшейся очень мелким предпринимательством, мимо Венусбергов, чья жирная дочка вечно пыталась заманить юного Профана в ванную, мимо пьяницы Матчиша и скульптора Шелуха с его девушкой, и старухи Мин Де Коста, держательницы мышей-сирот и практикующей ведьмы; минуя свое минувшее, хотя кто это знал? Только не Профан.
Остановившись перед своей прежней дверью, он постучал, хоть и понимал по звуку (как мы определяем по гудку в трубке, дома она или нет), что внутри пусто. Поэтому вскорости, конечно, он дернул ручку; раз уж забрался в такую даль. Двери тут обычно не запирали: по другую сторону этой конкретной он машинально забрел в кухню проверить стол. Ветчина, индюшка, ростбиф. Фрукты: виноград, апельсины, ананас, сливы. Тарелка кнышей, миска миндаля и бразильских орехов. На пучки свежего фенхеля, розмарина, эстрагона, как ожерелье богачки, брошена косица чеснока. Связка baccale[187], мертвые глаза уставлены на огромный проволоне, бледно-желтый parmigian[188] и бог знает сколько рыбьей родни, gefülte[189], в ведерке со льдом.
Нет, мать его не телепат, Профана она не ждала. Не ждала ни мужа своего Джино, ни дождя, ни бедности, ничего. У нее лишь тяга кормить. Профан был уверен, что миру станет хуже без таких в нем матерей.
Он посидел на кухне час, а ночь подступала, побродил по этому полю неодушевленной еды, одушевляя ее кусочки и части, присваивая. Вскоре стемнело, и пропеченные поверхности мяс, кожицы фруктов лишь блистательно подсвечивались огнями квартиры через двор. Полил дождь. Он ушел.
Они поймут, что заходил.
Профан, чьи ночи теперь были свободны, решил, что может себе позволить захаживать в «Ржавую ложку» и «Вильчатый тис», а на серьезный компромисс при этом не ходить.
– Бен, – орала Рахиль, – это меня унижает. – С той ночи, когда его уволили из «Антроизысканий и партнеров», казалось, он измысливает любые способы, как бы ее унизить. – Почему ты не дашь найти тебе работу? Сейчас сентябрь, студентики разбегаются из города, рынок труда лучше некуда.
– Считай отпуском, – сказал Профан. Но как отжать себе отпуск у двух иждивенцев?
Не успел никто и сообразить, а Профан вот он – готовенький член Шайки. Под опекой Харизмы и Фу он выучился употреблять имена собственные; не слишком напиваться, держать лицо, применять марихуану.
– Рахиль, – вбежав неделю спустя, – я курил драп.
– Пошел ты.
– Чё.
– Ты превращаешься в туфту, – сказала Рахиль.
– Тебе не интересно, каково это.
– Я курила драп. Дурацкое это занятие, как мастурбировать. Если тебя от такого вставляет, прекрасно. Но не со мной.
– Всего разок же. Только для опыта.
– Разок и скажу, всё: Шайка не живет, она испытывает. Она не творит, она болтает о тех, кто этим занимается. Варезе, Ионеско, де Кунинг, Витгенштейн, меня сейчас вырвет. Она сама себя пародирует и этого даже не осознает. Журнал «Тайм» принимает это всерьез и при этом не шутит.
– Весело же.
– А в тебе меньше мужчины.
Он по-прежнему был обдолбан, слишком обдолбан для споров. И резво вымелся, за компанию с Харизмой и Фу.
Рахиль же заперлась в ванной с переносным радиоприемником и несколько времени проревела. Кто-то распевал старый номер о том, что губишь тех, кого ты любишь, кого вообще нельзя губить. И впрямь, подумала Рахиль, но любит ли меня Бенни вообще? Я-то его люблю. Наверное. С чего бы мне его любить. И плакала дальше.
Посему около часу ночи она и была в «Ложке» – волосы висят, одета в черное, никакой косметики, кроме туши грустными енотовыми кругами у глаз, похожая на всех остальных здешних женщин и девушек: маркитанток.
– Бенни, – сказала она, – прости меня. – И позже: – Тебе не нужно стараться меня не ранить. Только домой пойдем, со мной, в постель… – И гораздо позже, у нее дома, лицом к стене: – Даже мужчиной быть не нужно. Только притворяйся, что ты меня любишь.
Ни от чего из вышеприведенного Профану ни на гран не получшело. Но в «Ложку» ходить он не перестал.
Однажды ночью в «Вильчатом тисе» они надрались с Шаблоном.
– Шаблон покидает страну, – сказал Шаблон. Очевидно, ему хотелось поговорить.
– Вот бы мне страну покинуть.
Молодой Шаблон, старый макьявелльянец. Вскоре Профан у него уже излагал свои беды с бабами.
– Я не понимаю, чего хочет Паола. Вы ее лучше знаете. Вам известно, чего она хочет?
Неловкий для Шаблона вопрос. Он уклонился:
– Вы с ней разве не – как бы выразиться.
– Нет, – ответил Профан. – Нет, нет.
Но Шаблон снова был там, и на следующий вечер.
– Правда в том, – признался он, – что Шаблону с нею не справиться. А вы можете.
– Хватит болтать, – сказал Профан. – Пейте.
Много часов спустя у обоих уже были не все дома.
– Вы не рассмотрите возможность поехать с ними, – поинтересовался Шаблон.
– Я там разок бывал. Чего мне туда возвращаться.
– Но разве Валлетта – как-то – на вас не подействовала? Вы ничего там не почувствовали?
– Пошел на Кишку и нажрался, как все остальные. Слишком пьяный был, где уж тут что-нибудь чувствовать.
От такого Шаблона отпустило. Валлетты он боялся до смерти. С Профаном ему было б легче, да с кем угодно, в этом предприятии (а) выпасать Паолу (б) и не быть одному.
Позор, сказала его совесть. Старый Сидни отправился туда, когда все карты против него были. Один.
И глянь, чего добился, подумал Шаблон, кривовато, тряско.
Перейдя в наступление:
– Где ваше место, Профан?
– Где б я ни был.
– Без роду без племени. Кто из них не таков. Кто из этой Шайки не мог бы завтра же сорваться с места на Мальту, улететь на луну. Спросите их зачем, ответят, а чего б не.
– Да плевать мне на Валлетту. – Однакож не было все-таки чего-то эдакого в разбомбленных зданиях, щебне цвета буйволовой кожи, возбуждении Королевского проезда? Как там Паола называла этот остров: колыбель жизни. – Всегда хотел, чтобы меня похоронили в море, – сказал Профан.
Видел бы Шаблон сцепку в этом ассоциативном составе – угадал бы в сердце благодать, еще бы. Но они с Паолой никогда не заговаривали о Профане. Кто он вообще, Профан этот?
До сего момента. Они решили увалить на вечеринку где-то на Джефферсон-стрит.
Назавтра была суббота. Раннее утро застало Шаблона в беготне по контактам – он информировал всех о возможном третьем пассажире.
А третий пассажир меж тем мучился кошмарным похмельем. Его Девушка уже не просто передумывала.
– Зачем ты ходишь в «Ложку», Бенни.
– А чего не?
Она чуть подобралась на одном локте.
– Ты так впервые говоришь.
– Каждый день обо что-нибудь целку рвешь.
Не подумав:
– А с любовью что? Когда намерен покончить и с этой девственностью, Бен?
В ответ Профан свалился с кровати, переполз в ванную и обмяк на стульчаке, в рассужденье поблевать. Рахиль сцепила руки перед одной грудью, как концертирующая сопрано.
– Мой мужчина. – (Профан вместо этого решил пошуметь на себя в зеркале.)
Она подошла к нему сзади, все волосы висят и всклокочены на ночь, и уперлась щекой в его спину – как Паола на Ньюпорт-Ньюзском пароме минувшей зимой. Профан изучал свои зубы.
– Брысь с горба, – сказал он.
Не отпуская:
– Ну вот. Дури покурил всего раз, а уже подсел. Это мартышка в тебе заговорила?
– Я это заговорил. Брысь.
Она отодвинулась.
– Насколько брысь – это брысь, Бен. – После чего все стихло. Мягко, покаянно:
– Если на что я и подсел, Рахиль Ф., то лишь на тебя. – Наблюдая за нею, уклончивой, в зеркале.
– На женщин, – сказала она, – на то, что ты считаешь любовью: брать, брать. Не на меня.
Он принялся неистово чистить зубы. В зеркале, у нее на глазах, расцвел огромный бутон лепрозно-окрашенной пены, у него изо рта и вниз по бокам подбородка.
– Хочешь ехать, – завопила она, – валяй.
Он что-то сказал, но через щетку и сквозь пену ни тот ни другая слов не поняли.
– Ты боишься любви, а значит это лишь кого-то другого, – сказала она. – Если только тебе не нужно ничего отдавать, еще бы: о любви говорить ты можешь. О чем бы тебе ни приходилось говорить – все нереально. Это лишь способ вознести себя. А тех, кто попытается до тебя достучаться, – меня – опустить.