V. — страница 95 из 102

– Фортуна, – произнес он.

– Непостоянная богиня. – (Швартовщик, принимавший у них концы, теперь сидел на кнехте, лицом к воде, нахохленный, как промокшая морская птица.) – Остров солнца? – рассмеялся Шаблон. Трубка его покамест не угасла. Затем в белых парах они с Мехеметом попрощались. Он шатко сошел на берег по единственной доске трапа, на одном плече уравновешивая матросский чемоданчик, и зонтик его походил на парасоль канатоходца. И впрямь, подумал он. Какая тут, на этом берегу, безопасность. Где угодно на берегу?

Из окна наемного экипажа, продвигаясь под дождем по Страда-Реале, Шаблон не подмечал никаких следов празднования, заметных в других столицах Европы. Вероятно, просто из-за дождя. Но это, конечно, радует. Шаблон по горло сыт песнями, флагдуками, парадами, неразборчивыми любовями, неотесанным гомоном; всеми нормальными реакциями не-воевавших-в-массе-своей на Перемирие либо мир. Даже в обычно трезвых кабинетах Уайтхолла стало невозможно. Перемирие, ха!

– Не могу понять вашего отношения, – это Мута-Карразерз, в то время Шаблонов начальник. – Что значит перемирие, ха.

Шаблон пробормотал что-то про «все еще очень нестабильно». Как он мог что-то сказать не кому-нибудь, а Мута-Карразерзу, который в присутствии даже самой незначительной писульки, парафированной Министром Иностранных Дел, чувствовал себя примерно как Моисей перед Декалогом, выдолбленным для него Господом в камне. Разве Перемирие не подписано законно конституированными главами правительств? Как тут может не быть мира? Спорить никогда не стоило усилий. Вот они и стояли тем ноябрьским утром, глядя, как фонарщик гасит огни в Сент-Джеймсском парке, будто давным-давно проникли за некую поверхность с наведенной на нее ртутной амальгамой из того времени, когда, возможно, у того же самого окна стоял виконт Грей и произносил свою знаменитую фразу об огнях, гаснущих по всей Европе. Шаблон, разумеется, не видел разницы между событием и образом, но и в развеивании у начальства эйфории никакой выгоды не усматривал. Пускай невинный бедолага и дальше спит. Шаблон попросту был суров, что среди него сходило за бурное ликованье.

Лейтенант Манго Снопс, адъютант Офицера-администратора правительства на Мальте, выложил Уайтхоллу всю архитектуру недовольства: в рядах полиции, среди студентов Университета, в гражданской службе, у рабочих Верфей. За всем этим таился «Доктор»; организатор, инженер-строитель: Э. Мицци. Пугало для генерал-майора Хантер-Блэра, УП, догадывался Шаблон; но поймал себя на том, что ему трудно рассматривать Мицци иначе, нежели как суетливого политикана, проворного, макьявелльянца, чуток старомодного, которому удалось продержаться аж до 1919 года. Такими навыками выживания Шаблон мог бы лишь завистливо гордиться. Его добрый друг Иглошёрст – двадцать лет назад в Египте – разве не был таким же? Принадлежал времени, когда не важно, на чьей стороне человек: главное – лишь само состояние противодействия, сами проверки на добродетель, крикетный матч? Шаблон, должно быть, плелся в хвосте.

Наверняка шокирует, прекрасно: даже Шаблона можно шокировать. Десять миллионов покойников и вдвое больше раненых, раз уж на то пошло. «Но мы достигли точки, – подумывал он сказать Мута-Карразерзу, – мы, старые служаки, когда привычки прошлого чересчур крепки. Где можно сказать, да и поверить несложно, что эта вот бойня, обанкротившаяся совсем недавно, по сути своей ничем не отличалась от франко-прусского конфликта, суданских войн, даже от Крыма. Быть может, это заблуждение – скажем, удобства ради, – необходимое в роде наших занятий. Но почетнее, само собой, нежели эта презренная слабость отступления в грезы: пастельные видения разоруженья, Лиги, вселенского закона. Десять миллионов мертвых. Газ. Пасхендале. Пусть это теперь станет то большим числом, то химической формулой, то историческим свидетельством. Но милый боженька, только не Безымянным Кошмаром, не внезапным предзнаменованием, свалившимся на ничего не подозревающий мир. Все мы это видели. Ничего там нового, никакой особой бреши в природе или приостановки действия знакомых принципов. Если для публики это неожиданность, то Великая Трагедия – это их собственная слепота, а вот сама война – вряд ли».

По пути в Валлетту – пароходом до Сиракуз, на неделю залег на дно в портовой таверне, пока не пришла шебека Мехемета; через все Средиземноморье, чьей несметной истории и всей глубины он не мог ни почувствовать, ни испробовать, ни позволить себе попробовать почувствовать, – старый Шаблон с собой разобрался. Мехемет ему помог.

– Вы старый, – рассуждал шкипер за еженощным своим гашишем. – Я старый, мир старый; но мир все равно меняется; мы же – лишь постольку поскольку. Не секрет, что это за перемены. И мир, и мы, м. Шаблон, начинаем умирать с мига рождения. Вы играете в политику, которую я даже не могу сделать вид, что понимаю. Но, по-моему, эти… – он пожал плечами… – шумные попытки измыслить политическое счастье: новые формы правления, новые способы обустроить поля и цеха; разве не смахивают они на того моряка, которого я видел в Бизерте в 1324-м. – Шаблон хмыкнул. Мехемет постоянно стенал по миру, который у него отняли. Место ему было на торговых маршрутах Средневековья. Байка гласила, что он на самом деле проплыл на своей шебеке сквозь прореху в ткани времени – за ним тогда гнался среди Эгейских островов некий тосканский корсар, а потом вдруг таинственно пропал с глаз долой. Но море осталось тем же самым, и только причалив на Родосе, Мехемет сообразил, что его переместило. С тех пор он и покинул сушу насовсем, ради Средиземного моря, кое, хвала Аллаху, не изменится никогда. О чем бы он на самом деле ни тосковал, считал Мехемет по мусульманскому календарю не только в беседах, но и в судовых журналах и бухгалтерских книгах; хотя на религию и, вероятно, право рождения махнул рукой много лет назад. – Висел в люльке, за планширем старой фелуки, «Пери» называлась. Только что утих шторм, унесся к суше огромным откосом туч; уже пожелтевших слегка от пустыни. Море там цвета дамасских слив; и так спокойно. Солнце садилось; закат не сказать красивый, скорей просто воздух постепенно темнел, да и горный склон этого шторма. «Пери» потрепало будь здоров, мы к борту ее подтянулись, вызываем хозяина. Нет ответа. Один матрос – лица его я так и не разглядел – вроде тех феллахов, что обычно бросают землю, как беспокойные мужья, а потом всю жизнь ворчат, пока плавают. Нету на свете крепче семейных уз. На этом только набедренная повязка была да тряпица на голове от солнца, которое и так почти совсем ушло. Покричали мы на всех наречьях, что знали между собой, он ответил по-туарегски: «Хозяина нет, команды нет, а я тут судно крашу». Так и было: он красил судно. Потрепало фелуку эту, грузовой марки не видать, да и крен сильный. «Давай к нам на борт, – сказали мы ему, – ночь вот-вот застигнет нас, а до берега ты сам не доплывешь». Он нам не ответил, а лишь макал кисть свою в глиняный горшок и гладко мазал ею скрипучие борта «Пери». В какой цвет? Похож был на серый, да только в воздухе темно. Фелука эта и до рассвета бы на плаву не продержалась. Наконец велел я кормчему разворачивать наше судно и идти своим курсом. А на феллаха потом смотрел, пока совсем не стемнело: он становился все мельче, все ближе к воде с каждым накатом волны, но темпа не сбавлял. Крестьянин, из земли выдернутый так, что корни наружу, один в море на самом закате красит борт тонущего судна.

– Только ли старею я? – поинтересовался Шаблон. – Быть может, прошло то время, когда я могу измениться вместе с миром.

– Перемена одна – к смерти, – бодро повторил Мехемет. – И рано, и поздно мы – гнием. – Рулевой затянул какую-то монотонную левантийскую трайду-райду. Звезд не было, и море притихло. Шаблон отказался от гашиша и набил трубку почтенной английской смесью; прикурил, пыхнул, начал:

– Куда оно все? В юности я верил в прогресс общества, потому что видел возможность прогресса для себя лично. Сегодня, в шестьдесят, и дальше я уже, наверное, не пойду, я вижу лишь тупик для себя и, если вы правы, также для моего общества. Но, опять-таки: предположим, Сидни Шаблон в итоге остался постоянен – допустим вместо этого, что где-то между 1859-м и 1919-м мир подцепил болезнь, которую никто никогда не почел за труд диагностировать, ибо симптомы ее были слишком неприметны – сливались с событиями истории, если брать один за другим, не выделялись, но все вместе – фатальны. Вот как публика, изволите ли видеть, рассматривает последнюю войну. Как новое и редкое заболевание, которое теперь вылечили и навсегда победили.

– А старость – болезнь? – спросил Мехемет. – Тело замедляется, машины снашиваются, планеты спотыкаются и петляют, солнце и звезды гаснут и чадят. Зачем говорить «болезнь»? Только чтобы уменьшить до размера, на который можно смотреть без неудобства для себя?

– Затем, что мы и впрямь красим борт не одной «Пери», так другой, разве нет. Зовем это обществом. Новый слой краски; неужто не видите? Сама она себе цвет поменять не может.

– Ровно такое же отношение пустулы оспы имеют к смерти. Другой цвет лица, новый слой краски.

– Разумеется, – сказала Шаблон, думая о чем-то другом, – конечно, мы все предпочли бы скончаться от старости…

Армагеддон пронесся мимо, выжившие профессионалы не получили ни благословения, ни дара языков. Невзирая на любые попытки прервать ее карьеру, старая матерая земля помирать будет во благовременье и при этом – от старости.

Потом Мехемет рассказал ему о Маре.

– Еще одна ваша женщина.

– Ха, ха. Вот уж точно. По-мальтийски «женщина».

– Разумеется.

– Она – если не возражаете против такого слова – дух, обреченный жить в Шаръит-Меууия. Населенная равнина; полуостров, чей кончик – Валлетта, ее царство. Она вы́ходила Святого Павла после крушения – как Навсикая Одиссея, – она учила любви всех захватчиков, от финикийцев до французов. Быть может, и англичан, хотя после Наполеона легенда утрачивает респектабельность. По всем свидетельствам, она была совершенно исторической личностью, вроде святой Агаты, это еще одна мелкая святая острова.