Если V. подозревала, что ее фетишизм является частью некоего заговора против одушевленного мира, своего рода первой колонией Царства Смерти, то это могло бы послужить подтверждением теории, которой придерживались завсегдатаи «Ржавой ложки», о том, что в V. Стенсил искал свое собственное «я». Но она пребывала в восторге от того, что Мелани искала и нашла себя в ней и в бездушном мерцании зеркала, и поэтому V., выбитая из колеи любовью, даже не задумывалась об этом, более того, она упустила из виду, что раздел «Распределение времени» здесь, на пуфе, на кровати и в зеркалах, не действовал, а се любовь в некотором смысле была всего лишь разновидностью туризма: как туристы привносят в существующий мир часть иного мира и со временем создают в каждом городе свое собственное параллельное сообщество, так и Царство Смерти просачивается в этот мир через такие фетишистские конструкции, как сама V., являясь своего рода проникновением в тыл.
Но если бы она знала об этом, какова была бы ее реакция? Опять-таки нельзя дать однозначного ответа. В конечном счете это означало бы смерть V. – при установлении здесь бездушного Царства, несмотря на все усилия не допустить этого. Стоило ей понять – на любом из этапов: в Каире, во Флоренции или в Париже, – что она задействована в глобальном плане, ведущем к ее личному разрушению, и она могла бы самоустраниться, а со временем установить столько способов управления собой, что стала бы – с любой точки зрения, будь то фрейдистской, бихевиористской или религиозной, – организмом с четко определенными функциями, механической куклой, лишь для оригинальности облеченной в человеческую плоть. Или же наоборот, могла восстать против всего вышеперечисленного, что мы теперь называем пуританством, и настолько далеко зайти в область фетишизма, что стала бы полностью неодушевленным объектом желания, причем на самом деле, а не просто ради любовной игры с какой-нибудь Мелани. Стенсил даже оторвался от своих рутинных занятий, чтобы изобразить, какой бы она могла быть сейчас в возрасте семидесяти шести лет: кожа, сияющая чистотой какого-нибудь новомодного пластика, в глазах – фотоэлементы, серебряными электродами подсоединенные к оптическим нервам из медных проводов, ведущих к мозгу, который представляет собой самую что ни на есть совершенную полупроводниковую матрицу. Вместо нервных узлов у нее были бы соленоидные реле, ее руки и ноги из безупречного нейлона приводились бы в движение с помощью серводвигателей, платиновое сердце-насос перекачивало бы специальную жидкость по бутиратным венам и артериям. А может, чем черт не шутит – Стенсилу порой приходили в голову мысли не менее шальные, чем прочей Братве, – у нее имелось бы и прелестное влагалище из полиэтилена со встроенной системой датчиков давления; их переменные мосты сопротивления были бы подключены к серебряному кабелю, по которому напряжение удовольствия подавалось бы напрямую к соответствующему регистру электронно-вычислительной машины в ее черепной коробке. И когда бы V. улыбалась или вскрикивала в экстазе, ее лицо озарялось бы блеском самого совершенного элемента – драгоценного зубного протеза Эйгенвэлью.
Почему она так много рассказала Поркепику? По ее словам, она боялась, что их отношения закончатся, что Мелани может уйти от нее. Яркий мир сцены, слава, похотливое внимание мужской части аудитории – проклятие многих любовных союзов. Поркепик пытался утешить ее как мог. Он не питал никаких иллюзий, знал, что любовь преходяща, и оставлял мечты о вечной любви своему соотечественнику Сатину, который все равно был идиотом. С печалью в глазах он посочувствовал ей. Да и что еще он мог сделать? Выразить свое нравственное возмущение? Любовь есть любовь. Ока проявляется в странных перестановках. Для этой бедной женщины любовь стала мукой. Стенсил лишь пожимал плечами. Пусть будет лесбиянкой, пусть превратится в фетиш, пусть умрет – все равно она чудовище, и он не станет ее жалеть и проливать слезы.
Наступил день премьеры. О том, что случилось в тот вечер, Стенсил мог узнать из полицейских отчетов да из историй, которые до сих пор рассказывают старики из Butte [266]. Даже когда музыканты в оркестровой яме начали настраивать инструменты, зрители в зале продолжали громко спорить. Постановка так или иначе приобрела политическое значение. Ориентализм – который в те годы пользовался особой популярностью в Париже, проявляясь в моде, музыке, театре, – заодно с Россией связывался с международным движением, стремившимся уничтожить западную цивилизацию. Всего шестью годами ранее парижская газета могла выступить с призывом поддержать автопробег из Пекина в Париж и в ответ получить содействие от всех стран между Китаем и Францией. Теперь же политическая ситуация была куда более мрачной, в результате чего, собственно, в тот вечер и вспыхнул переполох в театре Винсена Кастора.
Едва начался первый акт, как антипоркепикистская фракция принялась выражать свое негодование свистом и непристойными жестами. Сторонники композитора, уже окрестившие себя «поркепикиетами», пытались заткнуть им рот. Кроме того, среди зрителей была и третья сила – те, кто просто хотели спокойно насладиться представлением и потому стремились заглушить, предотвратить или утихомирить вес споры. В итоге началась трехсторонняя свара. К первому антракту она достигла апогея, близкого к полному хаосу.
За кулисами Итагю и Сатин что-то орали, будучи не в состоянии услышать друг друга из-за шума в зрительном зале. Поркепик сидел один в углу и невозмутимо пил кофе. Выскочившая из гримерной балерина остановилась, чтобы поболтать с ним.
– Вы слышите музыку?
– Не совсем, – призналась она.
– Dommage [267]. Как там себя чувствует Ля Жарретьер? – Мелани знает свою партию назубок; отлично чувствует ритм и вдохновляет своим примером всю труппу. Танцовщица не скупилась на похвалы: «Новая Айседора Дункан!» Поркепик пожал плечами, скривил недовольную гримасу. – Если у меня когда-нибудь снова появятся деньги, – сказал он скорее самому себе, нежели своей собеседнице, – то я найму оркестр и балетную труппу, чтобы поставить «L'Enlevement» исключительно для собственного удовольствия. Только для того, чтобы как следует оценить это произведение. Вполне возможно, что я тоже буду свистеть. – Они печально улыбнулись друг другу, и девушка упорхнула на сцену.
Второй акт был еще более шумным. Лишь к концу вниманием нескольких серьезных зрителей полностью завладела Ля Жарретьер. Когда музыканты, потея от волнения, по мановению дирижерской палочки заиграли заключительную часть – «Принесение девственницы в жертву» – мощное, неторопливое семиминутное крещендо, которое, казалось, достигало всех возможных пределов диссонанса, всех тональных оттенков и (как на следующее утро выразился критик в «Фигаро») «музыкального варварства», во влажных глазах Мелани как бы возродился изначальный свет и она вновь стала тем нормандским живчиком, какой ее помнил Поркепик. Он придвинулся поближе к сцене, не спуская с Мелани почти влюбленных глаз. Апокриф гласит, что в тот момент он поклялся никогда больше не прикасаться к наркотикам и не посещать Черные Мессы.
Двое танцовщиков, которых Итагю называл не иначе как «голубыми монголами», появились на сцене с длинным шестом, зловеще заостренным с одного конца. Музыка, звучавшая тройным форте, перекрывала гомон зрителей. В зал вошли жандармы, безуспешно пытаясь восстановить порядок. Сатин, положив руку на плечо Поркепика, подался вперед, весь дрожа от волнения. Эта сцена была придуманной им хореографической изюминкой всего спектакля. Идею он позаимствовал из одного описания резни американских индейцев. Еще два монгола вывели на авансцену коротко остриженную извивающуюся Су Фень, остальные всадили шест ей в промежность и медленно подняли над головами причитающих служанок. Вдруг одна из механических кукол-служанок как очумелая заметалась по сцене. Сатин заскрежетал зубами. «Чертов немец, – простонал он, – эта дрянь отвлечет внимание зрителей». По его замыслу, Су Фень, вознесенная ввысь на шесте, должна была продолжать танец, сосредоточив все движения в единственной точке пространства – высшей точке и кульминации всего действа.
Шест принял вертикальное положение, до окончания балета оставалось всего четыре такта. В зале повисла жуткая тишина, жандармы и враждующие стороны обратили взоры на сцену, словно притянутые магнитом. Движения Ля Жарретьер становились все более спастическими, агонизирующими: ее обычно мертвенно-неподвижное лицо приняло выражение, которое сидевшие в первых рядах еще долгие годы будут видеть в кошмарных снах. Музыка Поркепика достигла оглушительной громкости: все полутона слились в единый рев, ноты разлетались отдельными беспорядочными вскриками все разом, как осколки гранаты; звуки духовых, струнных и ударных смешались в жуткой неразберихе. По шесту стекала кровь, движения насаженной на него девушки замедлились, грянул последний аккорд, заставив содрогнуться зал, отзвучал эхом и спустя мгновение затих. Кто-то вырубил освещение сцены, и тут же опустился занавес.
После этого занавес так и не поднялся. Перед выходом на сцену Мелани должна была надеть защитный металлический бандаж наподобие пояса верности, в который вставлялся конец шеста. Но она его не надела. Как только Итагю заметил кровь, он сразу же велел найти среди зрителей врача и привести его за кулисы. Врач в разодранной сорочке и с синяком под глазом склонился над девушкой и констатировал, что она мертва.
Никто не знает, куда потом делась женщина, возлюбленная Мелани. Некоторые утверждают, что видели, как она билась в истерике за кулисами и ее пришлось силой оттаскивать от мертвого тела Мелани, некоторые слышали, как она кричала и клялась отомстить Сатину и Итагю, которые якобы замыслили погубить невинную девушку. Коронер милосердно вынес однозначный вердикт: смерть в результате несчастного случая. Вероятно, Мелани, измученная любовной связью, возбужденная, как это обычно бывает перед премьерой, просто забыла надеть бандаж. Украшая себя бесчисленными гребнями, браслетами и прочими блестящими безделушками, она, должно быть, настолько запуталась в этой массе фетишей, что упустила из виду тот неодушевленный предмет, который мог бы спасти ей жизнь. Итагю полагал, что она совершила самоубийство, Сатин отказывался обсуждать эту тему, Поркепик воздерживался от окончательного суждения. Как бы то ни было, кошмар ее гибели преследовал их еще много лет.