ь нашего поколения. Я никогда не приму ее обратно. Достаточно одного прикосновения его рук — и нет восемнадцати лет чистоты!
И так далее, и тому подобное. Разумеется, Днубиетна не имел никакого отношения к ее уклончивости, о чем Фаусто, конечно же, догадывался, несмотря на всю свою подозрительность. И потому подозрительность сменяется ностальгическим воспоминанием:
В воскресенье шел дождь, навевая воспоминания. Похоже, от дождя они, как цветы, начинают источать докучливый горьковато-сладкий аромат. Помню одну ночь: мы, совсем еще дети, целуемся в саду над Гаванью. Шелестят листья азалий, благоухают апельсины, ее черное платье поглощает свет луны и звезд, не отражая ничего. Вот так же и она сама отняла у меня весь свет моей души. Впитала цератониевую нежность моего сердца.
В конечном счете в их спор вмешалась третья сторона. Посредником в этом споре, как это принято на Мальте, стал священник, некто отец Аваланш. Он не так уж часто упоминается в этих дневниках, а если и упоминается, то предстает лишь как безликая противоположность Дурному Священнику. Однако именно отец Аваланш убедил Елену вернуться к Фаусто.
Она пришла ко мне сегодня, возникнув из дыма, дождя и тишины. Вся в черном, почти невидимая. Довольно убедительно рыдала в моих чрезмерно распростертых объятиях.
У нее будет ребенок. От Днубиетны, сразу же подумал я (да и как было не подумать — хотя бы на полсекунды — идиот). Отец А. уверяет, что ребенок от меня. Она ходила к нему исповедоваться. Одному Богу известно, о чем они говорили. Этот славный священник не имеет права открыть тайну исповеди. Может лишь намекнуть о том, что нам троим известно, — что это мой ребенок, и тогда соединить наши души пред Богом.
Но довольно о нашем плане. Маратт и Днубиетна будут разочарованы.
Довольно об этом плане. Вернемся к вопросу о призвании Фаусто.
От до смерти испуганной Елены он узнал о «сопернике» отца Аваланша — Дурном Священнике.
Никто не знает, как его зовут и кому он проповедует. Ходят лишь суеверные слухи, будто он отлучен от Церкви и водит шашни с Князем Тьмы. Живет он в старой вилле на берегу моря за Слиемой. Он заговорил с Е., однажды вечером увидев ее одну на улице. Вероятно, рыская в поисках заблудших душ. По ее словам, вид у него зловещий, но говорит он, как Христос. Его глаза были скрыты в тени широкополой шляпы, и она разглядела только пухлые щеки, ровные зубы.
Здесь и речи быть не могло ни о какой таинственной «порче». Выше священников на Мальте почитают только матерей. Юная девушка естественно проникается благоговейным почтением и страхом, едва завидев на улице развевающуюся сутану. В ходе последующих расспросов выяснилось следующее:
«Это было около церкви, нашей церкви. Я шла по улице вдоль длинной стены, солнце уже зашло, но было еще светло. Он спросил, иду ли я в церковь. Я и не думала туда идти. Было слишком поздно для исповеди. Не знаю, почему я согласилась пойти туда с ним. Он ничего от меня не требовал, но если бы потребовал, я бы подчинилась. Мы поднялись на холм, вошли в церковь и по боковому проходу направились в исповедальню.
— Ты исповедалась? — спросил он.
Я посмотрела ему в глаза. Мне показалось, что он пьяный или maridb’mohhu228. И я испугалась.
— Входи, — сказал он.
Мы вошли в исповедальню. В этот момент я подумала: разве священник не имеет права знать? И я призналась ему в вещах, о которых никогда не говорила отцу Аваланшу. Понимаешь, ведь я не знала тогда, кто этот священник».
Отныне грешить для Елены Шемши стало делом таким же естественным, как дышать, есть или сплетничать. Однако под чутким руководством Дурного Священника ее греховность начала приобретать зловещие очертания, паразитируя на душе чужеродным мерзким слизняком.
Как можно ей выходить замуж? Не для мира сего создана она, говорил Дурной Священник, а для монастыря. Христос — вот ее истинный супруг. Ни один человек не сможет жить рядом с той греховностью, что овладела ее девичьей душой. Только Христос обладает достаточной силой, только Он способен всех любить и прощать. Не Он ли исцелял прокаженных и изгонял злых бесов? Только Он может приветствовать больную душу, обнять ее, прижать к груди и поцеловать. Такова была Его миссия на земле, и теперь, став любящим небесным мужем для больной души, Он распознает болезнь и излечит ее. Такими аллегориями говорил с ней Дурной Священник, называя греховность раком души. Но разум мальтийцев, ограниченный их языком, невосприимчив к такого рода словам. Единственное, что усвоила из его речей моя Елена, было указание на недуг, болезнь в буквальном смысле этого слова. И она испугаюсь, что мне или нашим детям передастся это губительное заболевание.
Она избегала меня и перестала ходить на исповедь к отцу А. Сидела дома, каждое утро рассматривала свое тело и каждую ночь обследовала свою душу, боясь обнаружить новые симптомы и метастазы своей страшной болезни. Вот вам пример иного призвания — и та же подтасовка слов и зловещих смыслов, как у самого Фаусто.
Таковы, деточка, печальные события, предшествовавшие твоему появлению на свет от брака Мейстраля и Шемши — чудовищного мезальянса. Сейчас, когда ты покинула остров с американским флотом, тебя зовут иначе. Но несмотря на это, ты остаешься Мейстраль-Шемши. Надеюсь, дурная наследственность не погубит тебя. Я опасаюсь не столько мифической «болезни» Елены, сколько раздробления личности, через которое прошел твой отец. Пусть ты останешься Паолой, той девочкой с единою душой, какой была ты рождена, с единым разумом, не знающим тревог. Считай это молитвой, если хочешь.
Позднее, после свадьбы, после твоего рождения и спустя довольно длительное время после воцарения Фаусто II, когда уже не падали бомбы, в его отношениях с Еленой наступил своего рода мораторий. Вероятно, потому, что появилось множество других забот. Фаусто записался в отряд гражданской обороны. Елена стала медсестрой: заботилась о питании и приюте для тех, кто все потерял в результате бомбежек, ухаживала за ранеными, перевязывала их, хоронила умерших. В те дни — если следовать его теории о «двойственности человека» — Фаусто II становился все более мальтийцем и все менее англичанином.
Опять сегодня в небе немецкие бомбардировщики — МЕ-109. Нет нужды смотреть на них. Мы так к ним привыкли, что узнаем по звуку. Пять налетов. И все удары один за другим — вот незадача — по аэродрому «Та Кали». По славным парням, летающим на «харрикейнах» и «спитфайрах». Мы на все готовы ради них!
Он все более проникался чувством единения с жителями острова. И в то же время опускался к низшей форме сознания. Он трудился на аэродроме «Та-Кали», занимался тяжелыми саперными работами: поддерживал взлетно-посадочные полосы в нормальном состоянии для английских истребителей; ремонтировал казарму, столовую и ангары. Поначалу ему удавалось смотреть на это, как бы оглядываясь назад, и находить в работе своего рода убежище.
Ни одной ночи без налетов с тех пор, как Италия вступила в войну. Начинаешь забывать, какой была мирная жизнь. Где-то там в прошлом — сколько веков назад? — можно было спать всю ночь, не просыпаясь. Теперь этому пришел конец. Вой сирен будит нас в четвертом часу утра — точнее в 3:30, и мы бежим на аэродром мимо огневых позиций зенитчиков, охраны, пожарных расчетов. Раздаются взрывы бомб — и в воздухе пахнет смертью, медленно оседает пыль, тянутся к небу упрямые языки пламени и клубы дыма. Британские ВВС сражаются превосходно, да и все остальные ничуть не хуже — наземная артиллерия, торговые суда, которые смогли пройти сквозь кольцо блокады к острову, мои собственные товарищи по оружию. Именно так: товарищи по оружию, ибо хотя наш отряд гражданской обороны и состоит из обычных работяг, мы стали воинами в высшем смысле этого слова. Если в войне и есть благородство, то состоит оно не в разрушении, а в восстановлении разрушенного. Несколько переносных прожекторов (их вечно не хватает) высвечивают нам участок работ. И с помощью кирок, лопат и граблей мы ровняем мальтийскую землю для маленьких отважных «спитфайров».
А разве это не путь к прославлению Бога? Тяжелый труд — несомненно. Но мы трудимся так, будто, сами того не подозревая, были приговорены к тюремному заключению. После очередного налета все, что мы засыпали и разровняли, снова будет разворочено, и придется заново засыпать воронки и выравнивать полосу, которая будет вновь разрушена. И так изо дня в день, без конца. Уже несколько раз я ложился спать, не помолившись на ночь. Теперь я молюсь стоя, во время работы, нередко под ритмичные взмахи лопатой. В эти дни становиться на колени — непозволительная роскошь.
Мы почти не спим, плохо питаемся, но никто не жалуется. Быть может, все мы — мальтийцы, англичане и несколько американцев — образовали некое единство? Нас учили, что на небесах существует сонм святых. Возможно, и на земле, даже в этом Чистилище, есть свой сонм, своя общность — но не богов и героев, а простых смертных, искупающих грехи, о которых они не подозревали, плененные водами непроходимого моря и охраняемые орудиями смерти. Здесь мы словно в тюрьме, которой стала наша родная Мальта.
Как видно, он искал убежище в религиозных абстракциях. А также в поэзии, и ему даже удавалось выкроить время, чтобы записывать свои стихи. Фаусто IV уже где-то высказывался о поэзии, посвященной второй Великой Осаде Мальты. Фаусто II не сумел избежать штампов, свойственных тому времени. В его стихах возникали характерные образы, чаще всего Валлетта Рыцарей. Фаусто IV ограничился тем, что назвал эту поэзию «бегством от действительности». Конечно, она выдавала желаемое за действительное. Маратт описывал Ла Валлетту, патрулирующего улицы во время затемнения; Днубиетна написал сонет о воздушном бое («спитфайр» против ME-109), используя в качестве основного образа рыцарский поединок. Это был возврат к тем временам, когда схватка личностей имела смысл, когда война хоть как-то облагораживалась иллюзией чести. Но может быть, на самом деле виной тому было отсутствие времени? Даже Фаусто II обратил на это внимание: