Только сейчас, около полуночи, наступило затишье между налетами, и я, глядя на спящих Елену и Паолу, как будто вновь обретаю время. Полночь знаменует тонкую грань между сутками, как то и задумал Господь. Но когда падают бомбы или когда ты работаешь — время как будто останавливается. Словно все мы скрываемся и трудимся в безвременном Чистилище. Это ощущение, вероятно, связано с тем, что мы живем на острове. Возможно, у другого типа сознания всегда есть ориентир, вектор, неизменно указующий на какую-нибудь точку суши, — скажем, перешеек полуострова. Но на острове, куда бы вы ни двигались в пространстве, вы неизменно выходите к морю, и поэтому лишь из ернической самонадеянности можно утверждать, будто существует целенаправленное движение во времени.
Или еще в том же духе, только с большей горечью:
Наступила весна. За городом, наверное, уже цветет сума. А здесь, в городе, то светит солнце, то идут дожди — обильнее, чем нужно. Но это не суть важно, верно? Даже я начинаю подозревать, что наша дочка растет независимо от времени. Скоро снова задует ветер, ее тезка, и остудит ее разгоряченное и вечно грязное личико. Тот ли это мир, в который можно привести ребенка?
Никто из нас теперь не вправе задавать этот вопрос. Только ты, Паола.
Еще одним образом, возникшим в те годы, был образ, который я могу обозначить только словосочетанием «медленно надвигающийся апокалипсис». Даже радикально настроенный Днубиетна, который в силу своего темперамента творил мир, во весь опор несшийся к апокалипсису, теперь рисовал вселенную, в которой истина была важнее его инженерной политики. Он был, пожалуй, нашим лучшим поэтом. По крайней мере, первым, кто остановился и, повернувшись на 180°, пошел своим собственным путем назад — к реальности, к тому, что осталось после бомбежек. Пародия на «Пепельную Среду» знаменовала низшую точку его развития; впоследствии он отказался от абстрактных построений и политических нападок, которые, как он сам позже признавал, были всего лишь «позой», и все больше внимания стал уделять тому, что есть, а не тому, что должно или может быть при надлежащей форме правления.
Со временем мы все вернулись назад. Маратт проделал это способом, который можно было бы назвать театральным при любых других обстоятельствах. Он работал механиком на аэродроме «Та-Кали» и подружился с некоторыми пилотами. Один за другим они гибли в небе. В ночь, когда погиб его последний приятель, Маратт забрался в офицерский клуб, украл там бутылку вина (которое, как и все остальное, было большим дефицитом, поскольку конвои не могли подойти к острову) и напился до весьма воинственного состояния. После этого он оказался на окраине города, где стояли зенитные орудия, и упросил зенитчиков научить его стрелять из пушки. Они успели научить его как раз перед очередным налетом. И потом Маратт делил свое время между работой на аэродроме и зенитной батареей, выкраивая на сон не более трех-четырех часов в сутки. Количество сбитых им самолетов быстро росло. А в его поэзии тоже наметилось «бегство из убежища».
Возвращение Фаусто II было самым бурным. Он, как ошпаренный, отбросил абстракции и влетел в состояние Фаусто III — состояние нечеловечности, которое в наибольшей степени соответствовало реальному положению дел. Скорее всего. Никто особо над этим не задумывался.
Однако все разделяли это ощущение низвержения, медленного спуска в бездну, как будто остров мало-помалу погружался в море. В стихотворении «Я помню» тот Фаусто писал:
Я помню,
Как танго грустило в ночи, с прежнем миром прощаясь,
Как девочка, прячась за пальмой,
Отель «Финикия» глазами сверлила.
Maria, alma de mi соrаzón,229
To было еще до пожаров,
До груды развалин и пепла,
До всяких воронок внезапных
И раковых пятен земли свежевырытой.
То было до злобных стервятников, в небе кружащих:
До пенья цикад,
До рожковых деревьев
И улицы этой пустой.
О, мы в избытке плодили лирические строки, вроде «Отель „Финикия“» глазами сверлила». Свободный стих — почему бы и нет? У нас просто не было времени, чтобы снабдить стихи метром и рифмами, позаботиться о благозвучии и многозначности. Сочинению стихов приходилось уделять так же мало времени и внимания, как еде, сну или сексу. Наспех сколоченные стихи получались не такими изящными, какими могли бы быть. Но они выполняли свою функцию — фиксировали истину на бумаге.
Под словом «истина» я подразумеваю максимальную точность. Никакой метафизики. Поэзия — это не средство связи с ангелами или с «подсознанием». Она напрямую связана с желудком, гениталиями и пятью вратами чувственного восприятия. Не более того.
Здесь в этой истории имеется краткое упоминание о твоей бабушке, детка. Карла Мейстраль, как ты знаешь, умерла в марте прошлого года, пережив моего отца на три года. Этого события было бы достаточно, чтобы возник новый Фаусто, если бы оно случилось в более ранний «период правления». Скажем, во времена Фаусто II, который был как раз таким запутавшимся мальтийским юнцом, не отделявшим любовь к острову от любви к матери. А если бы в момент смерти Карлы Фаусто IV был большим националистом, то сейчас мы, возможно, имели бы Фаусто V.
Следующий отрывок относится к началу войны:
Мальта — имя собственное, женского рода. С 8 июня230 итальянцы из кожи вон лезут, пытаясь лишить ее невинности. Суровая, она лежит на спине посреди моря в своем изначальном женском естестве. Ее распростертую плоть, достигая оргазма, сотрясают взрывами бомбардировщики Муссолини. Но душу ее не осквернить, это им не удастся.
Ибо ее душа — это мальтийцы, которые живут, укрываясь в ее расщелинах и катакомбах, тая до поры до времени свою силу, данную им верой в Бога. Разве плоть имеет значение? Плоть уязвима, она становится жертвой насилия. Но как Ной спасся в ковчеге, так дети Мальты спасутся в ее неприступном каменном чреве. Это спасение даровано нам, ее детям и чадам Божьим, за сыновнюю и дочернюю верность.
Каменная утроба. Каких только подземных признаний мы не выслушивали! Должно быть, именно там, в подземелье, Карла однажды рассказала ему об обстоятельствах его появления на свет. Это было незадолго до Июньских Волнений, в которые каким-то образом был вовлечен Мейстраль-старший. Каким именно — так и осталось неясным. Но настолько серьезно, что Карла отвергла его и была готова покончить с собой. Настолько, что однажды она чуть было не совершила со мной последний акробатический прыжок в море со ступеней в конце улицы Сан-Джованни, примыкающей к Гавани: мне предстояло отправиться в Лимб, а ей как самоубийце — гореть в аду. Что удержало ее от этого шага? Только по ее вечерним молитвам юный Фаусто мог догадываться, что причиной тому был некий загадочный англичанин по имени Стенсил.
Может, он чувствовал, что попал в ловушку? Удачно покинул одну утробу, но оказался в темнице другой, да еще при менее счастливом раскладе звезд?
И вновь классический ответ: бегство в убежище. На сей раз опять в это треклятое «единение». Вот запись, сделанная после гибели матери Елены от взрыва случайной бомбы, сброшенной на Витториозу:
Мы привыкли к такого рода вещам. Моя мать жива и здорова. Да благоволит ей Господь и впредь. Но если Он решит забрать ее у меня (или меня у нее) — ikun li trid Int: да свершится воля Твоя. Я отказываюсь размышлять о смерти, так как прекрасно знаю, что даже здесь юноши лелеют иллюзию бессмертия.
Возможно, на этом острове вера в бессмертие еще сильнее, поскольку мы в конечном счете слились друг с другом. Стали частями единого целого. Одни умирают, другие продолжают жить. Если волос упадет с моей головы или отломится ноготь, разве я перестану быть живым и целостным существом?
Уже семь налетов за сегодня, и еще не вечер. Почти сотня «мессершмиттов» за один заход. Они сровняли с землей церкви, постоялые дворы рыцарей, памятники старины. Превратили наш город в Содом. Вчера было девять налетов. Работать тяжело как никогда. А мышцы не увеличиваются, потому что еды не хватает. Лишь нескольким судам удается подойти к острову, в основном же конвои идут ко дну. Некоторые мои сотоварищи уже валятся с ног. Ослабли от голода. Чудо, что я не свалился первым. Подумать только, тщедушный Мейстраль, субтильный студентик-поэт — работяга, строитель! Один из тех, кому суждено выжить. Я должен.
Все вновь обращается в камень. Фаусто II умудрился даже впасть в суеверие.
Не трогайте эти стены. Они разносят грохот взрывов на многие мили. Камень все слышит и передает звук, который идет по костям, через кончики пальцев, по руке, в грудную клетку, в кости конечностей и снова выходит наружу. Его мгновенный проход через тело случаен, просто таково свойство костей и камня — но он служит своего рода напоминанием.
Сотрясение нельзя описать словами. Ощущение звука. Жужжание. Стучат зубы. Боль, покалывание в онемевшей челюсти, удар по барабанным перепонкам, от которого закладывает уши. И так снова и снова. Будто кто-то лупит колотушкой все время, пока длится налет, а налеты следуют один за другим. К этому невозможно привыкнуть. Начинаешь думать, что мы все сошли с ума. Что заставляет меня стоять не сгибаясь и держаться подальше от стен? И молчать. Не что иное, как дикарское стремление быть начеку. Чисто мальтийская черта. Быть может, она останется навсегда. Если слово «навсегда» все еще имеет хоть какой-то смысл.
Оставайся свободным, Мейстраль…
Эта запись сделана уже в самом конце Осады. Выражение «каменная утроба» приобрело значение для Днубиетны, Маратта и Фаусто именно в конце, а не в начале Осады. Хиромантия времени позволяет свести эти дни к простой последовательности грамматических времен. Днубиетна писал:
Пыль от раздробленных камней