V. — страница 33 из 102

му лишь на впечатлении, произведенном много лет назад обычной сказкой на ночь. Но взятые вместе, они были как ставки, сделанные одновременно на разных лошадей, где в результате может, конечно, получиться нечто цельное, но лишь посредством операции, еще более искусственной, чем простое сложение составляющих.

Он непременно встретится с отцом. Несмотря на бродяжнические настроения сердца, светло-вишневый зонтик и сумасбродный костюм. Живет ли в его крови мятежный дух? Ему всегда было лень задаваться этим вопросом. Конечно, "Лига Красного Восхода" — не более, чем забава, и вообще он никак не мог заставить себя всерьез относиться к политике. Но зато Эван чувствовал сильную непримиримость в отношении старшего поколения, а это почти то же самое, что открытый мятеж. Чем дальше он выбирался из болота отроческого возраста, тем скучнее ему было слушать разговоры об Империи; всякое упоминание о славе действовало на него, словно колокольчик прокаженного. Китай, Судан, Вест-Индия, Вейссу сыграли свою роль, дав личную сферу влияния, примерно равную по объему его черепу, — колонии воображения, границы которых надежно защищены от грабительских вторжений Истэблишмента. Он хотел, чтобы его оставили в покое, всегда вел себя по-своему плохо и был полон решимости до последнего ленивого удара сердца защищать неприкосновенность дурачка.

Экипаж свернул налево, пересек, громыхая костями, трамвайные пути и, свернув еще раз, въехал на Виа деи Векьетти. Эван замахал поднятой рукой и обругал извозчика, а тот лишь рассеянно улыбнулся. Сзади шумно подошел трамвай, и некоторое время они ехали рядом с ним. Эван повернул голову и увидел девушку в канифасовом платье. Она смотрела на него огромными мерцающими глазами.

— Синьорина, — закричал он, — ah, brava fanciulla, sei tu inglesa?

Вспыхнув, она принялась изучать узор на своем зонтике. Эван встал с сидения кэба, принял торжественную позу, подмигнул и начал петь "Deh, vieni alla finestra" из "Дон Жуана". Понимала она по-итальянски или нет, но песня произвела обратный эффект: девушка убрала голову из окна и спряталась в толпе итальянцев, стоявших в центральном проходе. Извозчик выбрал именно этот момент, чтобы погнать лошадей галопом и снова резко свернуть через пути прямо перед трамваем. Продолжая петь, Эван потерял равновесие и чуть не свалился назад — на сиденье. Он ухитрился одной рукой ухватиться за фартук кэба и после нескольких секунд неприглядного барахтанья съехал вниз. К тому времени они уже ехали по Виа Печори. Он обернулся и увидел, как девушка сходит с трамвая. Вздохнув, он поехал дальше — мимо колокольни Джотто, подпрыгивая на своем кэбе и продолжая думать — не была ли она англичанкой.


II


Синьор Мантисса и его сообщник, потрепанный калабриец Чезаре, сидели напротив винного магазинчика на Понте Веккьо. Оба пили брольо и чувствовали себя несчастными. Шел дождь, и Чезаре пришло в голову, что он — пароход. Дождь, почти утихнув, превратился в легкую морось, из магазинов на мосту стали один за другим выползать английские туристы, и Чезаре принялся делиться своим открытием со всеми, кто находился в пределах слышимости. Для полноты иллюзии он подносил к губам горлышко бутылки и издавал короткие гудки:

— Ту-ту! Ту-ту! Vaporetto, io.

Синьор Мантисса не обращал внимания. Его пять футов и три дюйма чопорно покоились на складном стуле. Маленькое, хорошо сложенное тело казалось какой-то драгоценностью — забытым творением ювелира, возможно даже Челлини, накрытым темной саржей в ожидании аукциона. Розовые точки и линии на белках его глаз наводили на мысль о долгих годах горестных стенаний. Отражаясь от Арно и магазинных фасадов, солнце дробилось в спектр капельками дождя, падало на его светло-русые волосы, брови и усы и, казалось, запутывалось в них, превращая лицо в маску недостижимого экстаза и создавая контраст с печальным и усталым выражением глаз. Посмотрев в эти глаза однажды, вы непременно вновь вернетесь к ним после внимательного ознакомления с остальной частью лица, — любой "Путеводитель по синьору Мантиссе" уделил бы им специальный раздел, подчеркивая особое значение этих глаз, но не предлагая при этом разгадки их тайны, ибо они отражали свободно парящую грусть — рассредоточенную и неопределенную. "Женщина", — первое, что с уверенностью подумал бы случайный турист, но некий католический свет, плавающий у паутины глазных капилляров, поколебал бы эту уверенность. Если не женщина, то что же? Возможно, политика. Размышляя о Мадзини, обладателе нежного взора и светящихся снов, наблюдатель почувствовал бы некоторую хрупкость — поэта-либерала. Всмотревшись внимательнее, он заметил бы, как плазма этих глаз последовательно проходит все модные вариации грусти и горя — финансовые неприятности, упадок здоровья, сломленная вера, предательство, импотенция, убытки, — и тут нашего туриста озарило бы, что он здесь не на поминках, а скорее, на ярмарке печали во всю улицу длиной, где нет ни одного повторяющегося балагана, и которая не предлагает ничего достаточно солидного, на чем стоило бы задержать внимание.

Причина была очевидной и разочаровывала: синьору Мантиссе самому пришлось пройти через все эти балаганы, в каждом из которых шло представление — кусочек из его биографии: лионская швея-блондинка, неудачная контрабанда табака через Пиренеи, мелкое покушение в Белграде. Все представленные здесь перемены в его жизни были зарегистрированы, и каждой из них он придавал одинаковый вес, не извлекая никаких уроков, кроме одного: все они рано или поздно повторятся. Подобно Макиавелли, он жил в изгнании, и его посещали призраки ритма и разложения. Мысли синьора Мантиссы не поддавались течению спокойной реки итальянского пессимизма, и он считал всех людей продажными: история вечно выдает одинаковые модели. Едва ли хоть в одной стране, где ступали его маленькие проворные ножки, есть на него досье. Казалось, властям нет до синьора Мантиссы никакого дела. Он принадлежал к вымирающему кругу мудрецов, чей взор могут затуманить лишь случайные слезы, — кругу, касательному окружностям Декадентов Англии и Франции и испанского Поколения 98-го года, что смотрят на Европу, будто на галерею — хорошо знакомую, но давным-давно успевшую надоесть, и годную лишь в качестве укрытия от дождя или от эпидемии неведомой болезни.

Чезаре отпил из бутылки и запел:

Il piove, dolor mia

Ed anch'io piango…

— Нет, — сказал синьор Мантисса, отстраняя предложенную бутылку. — Я больше не буду, пока он не придет.

— Смотри, две английские леди! — закричал Чезаре. — Я спою для них.

— Ради Бога…

Vedi, donna vezzosa, questo poveretto,

Sempre cantante d'amore come…

— Ты не мог бы вести себя потише?

— … un vaporetto. — Он триумфально проорал раз, наверное, сто подряд одну и ту же ноту, повернувшись лицом к противоположному тротуару Понте Веккьо. Английские леди, сжавшись от страха, поспешили своей дорогой.

Вскоре синьор Мантисса протянул руку под стул и вытащил новую бутылку.

— А вот и Гаучо, — сказал он. Рядом нарисовался высокий неуклюжий человек в широкополой фетровой шляпе и, прищурясь, уставился на них.

Синьора Мантиссу раздражал Чезаре. Покусывая большой палец, он нашел штопор, вставил между коленей бутылку и вытащил пробку. Гаучо уселся верхом на стул, взял вино и сделал большой глоток.

— Брольо, — сказал синьор Мантисса, — самое лучшее.

Гаучо некоторое время сидел и с отсутствующим видом мял пальцами края шляпы. Вдруг он взорвался:

— Я — человек действия, синьор, и мне бы не хотелось терять время. Allora. К делу. Я обдумал твой план. Вчера вечером я не спрашивал о деталях. Терпеть не могу детали. Однако даже тех немногих подробностей, что вы мне предоставили, оказалось предостаточно. Извините, но у меня много возражений. Все это слишком хрупко. Слишком много вещей, которых нельзя предугадать. Сколько людей сейчас участвуют в деле? Ты, я и этот недоделок. — Чезаре расцвел. — На два человека больше, чем нужно. Ты должен сделать это в одиночку. Ты говорил, что хочешь дать взятку одному из смотрителей. Тогда получится уже четверо. Скольких еще нужно будет подкупить? Сколько совестей успокоить? Все больше шансов, что один из них сдаст нас полиции прежде, чем мы закончим это грязное дельце.

Синьор Мантисса выпил, вытер усы и горестно улыбнулся.

— Чезаре может устроить необходимые контакты, — возразил он, — и будет вне подозрений — его никто никогда не замечает. Баржа до Пизы, катер до Ниццы. Кто сможет это все организовать, если не…

— Ты, мой друг! — угрожающе произнес Гаучо, тыкая штопором в ребра синьора Мантиссы. — Ты, в одиночку. Разве это так необходимо — торговаться с капитанами барж и катеров? Нет. Все, что нужно, — это пробраться на борт, спрятаться там и уплыть. Отныне будь напористей! Будь мужчиной! Если кто-нибудь из властей будет возражать… — Он с диким видом повернул штопор, накрутив на него пару квадратных дюймов белой льняной рубашки синьора Мантиссы. — Capisci?

Словно пронзенная бабочка, синьор Мантисса замахал руками, скорчил гримассу и запрокинул свою золотоволосую голову.

— Certo io, — наконец выговорил он, — конечно, синьор коммендаторе, для военного ума… прямое действие, конечно… но в столь деликатном деле…

— Ба! — Гаучо оставил в покое штопор и свирепо уставился на синьора Мантиссу. Дождь кончился, солнце садилось. Мост заполнили туристы, возвращающиеся в свои гостиницы на Лунгарно. Чезаре добродушно разглядывал их. Все трое сидели молча; первым заговорил Гаучо — спокойно, но со скрытой страстью в голосе.

— В прошлом году в Венесуэле все было не так. Вообще в Америке все было не так. Ни изворотов, ни хитрых маневров. Суть конфликта была проста: мы хотели свободы, а нам не хотели ее давать. Свобода или рабство, мой иезуитский друг, — это всего лишь два слова. Мы не нуждались в твоих фразах, трактатах, моралях и рассуждениях на темы политической справедливости. Мы знали, кто мы есть, и знали, кем в один прекрасный день станем. И когда дело доходило до сражений, мы были одинаково решительны. Ты применяешь все эти искусные ходы и в то же время мнишь себя макиавеллиан