— А вы не унываете. Хотя и столкнулись с тем, что, скорее, должно разочаровывать.
— Они спрятали жала. Сочувствуют старому хромому дураку. Ведь он живет прошлым. Естественно, я живу прошлым. Я был там.
— На полюсе?
— Конечно. Теперь мне надо туда вернуться. Все очень просто. Я начинаю думать, что если переживу наш осадный праздник, то переживу и все уготованное мне Антарктидой.
Мондауген склонен был согласиться. — Хотя в моих планах нет никаких Антарктидочек.
Старый морской волк негромко рассмеялся:
— Будет. Подождите. Своя Антарктида есть у каждого.
Южнее которой, — пришло в голову Мондаугену, — не бывает. Поначалу он с головой окунулся в волны возбуждения, которые кругами расходились по всей огромной усадьбе, и откладывал исполнение своих научных обязанностей на обеденные часы, когда все, кроме часовых, спали. Он даже занялся настойчивым преследованием Хедвиг Фогельзанг, но вместо нее почему-то постоянно натыкался на Веру Меровинг. "Южная болезнь в третичной стадии, — нашептывал ему прыщавый мальчишка-саксонец — внутренний голос Мондаугена. — Берегись!"
Мондауген не мог найти приемлемых объяснений эротическим чарам этой женщины, годившейся ему в матери. Он сталкивался с ней лицом к лицу в коридорах, неожиданно обнаруживал ее в укромных уголках за мебелью, на крыше или просто в темноте ночи, причем никогда не искал встречи с ней. Он не делал попыток ухаживать, а она — заигрывать, но, несмотря на все усилия сдержать развитие отношений, их сговор креп.
И, будто у них действительно был роман, лейтенант Вайссманн загнал его однажды в угол бильярдной. Мондауген задрожал и приготовился к бегству, но оказалось, что это — нечто совсем иное.
— Ты из Мюнхена, — заявил Вайссманн. — Ходил в швабский квартал? Несколько раз. — В Кабаре Бреннесль? — Никогда. — Тебе известно имя Д'Аннунцио?
Потом: — Муссолини? Фиуме? Italia irredenta? Fascisti? Национал-социалистическая рабочая партия Германии? «Независимые» Каутского?
— Слишком много заглавных букв, — запротестовал Мондауген.
— Из Мюнхена, и не слышал о Гитлере? — удивился Вайссманн, будто слово «Гитлер» было названием авангардистской пьесы. — Что, черт возьми, происходит с молодыми людьми? — Свет зеленой лампы над их головами превратил его очки в пару нежных листиков, что придавало ему кроткий вид.
— Видишь ли, я — инженер. Политика — не мое направление.
— Вы нам понадобитесь, — сказал Вайссманн. — Когда-нибудь, так или иначе. Я уверен, ты и узкие специалисты вроде тебя — вы, ребята, будете неоценимы. Я не сержусь.
— Но ведь политика — разновидность техники. А люди — ваше сырье.
— Не знаю, — сказал Вайссманн. — Скажи, сколько ты еще пробудешь в этой части земного шара?
— Не дольше, чем будет необходимо. Месяцев шесть. Пока неясно.
— Не мог бы я… привлечь тебя… кое к чему, э-э, так, пустяки, это не займет много времени?
— Оргработа — так это у вас называется?
— Да, ты сообразителен. Ты сразу все понял. Да. Ты — наш человек. Молодые люди, Мондауген, особенно нам нужны, потому что — надеюсь, это останется между нами — видишь ли, мы могли бы вернуть то, что когда-то принадлежало нам.
— Протекторат? Но он под контролем Лиги наций.
Запрокинув голову, Вайссманн рассмеялся и больше не проронил ни слова. Мондауген пожал плечами, взял кий, вытряхнул из бархатного мешочка три шара и далеко за полночь практиковался в карамболях.
Услышав доносившиеся сверху неистовые звуки джаза, он покинул бильярдную. Щурясь, поднялся по мраморным ступенькам в Большой танцевальный зал и обнаружил, что там пусто. Повсюду была разбросана одежда — и мужская, и женская; музыка, лившаяся из граммофона весело и гулко гремела под электрической люстрой. Не было никого, ни единой души. Он поплелся в башню с ее нелепой круглой кроватью и там обнаружил, что землю бомбардирует тайфун сфериков. Когда он заснул, ему впервые после отъезда приснился Мюнхен.
Он видел фашинг, сумасшедший немецкий карнавал, или Марди грас, кончающийся за день до наступления Великого поста. С конца войны этот праздник в Мюнхене, попавшем в лапы Веймарской республики и инфляции, следовал по неуклонно возраставшей кривой, ординатой которой являлась развращенность населения. Никто ведь не знал — доживет ли он до следующего фашинга. Любой нежданный подарок судьбы — еда, дрова, уголь — сразу же потреблялся. Зачем откладывать про запас? Зачем экономить? Депрессия висела в серой пелене облаков, смотрела на тебя мертвенно-бледными от страшного холода лицами хлебных очередей. Наклонившись вперед, чтобы не унес ветер с Изара, закутавшись в потрепанное черное пальто, депрессия со старушечьим лицом брела по Либихштрассе, где у Мондаугена была комната в мансарде — быть может, подобно ангелу смерти, она метила розовой слюной ступени у дверей тех, кто завтра умрет голодной смертью.
Темно. На нем — старый суконный пиджак, вязаная шапочка натянута на уши, руки сцеплены с ладонями незнакомых юношей, вероятно студентов — они стоят цепью вдоль улицы и, раскачиваясь из стороны в сторону, хором поют песню смерти. Слышны пьяные голоса гуляк, горланящих песни на соседних улицах. Под деревом возле одного из немногочисленных фонарей он наткнулся на соединенных парня и девушку. Жирное, дряблое бедро девушки открыто безжалостному зимнему ветру. Он наклоняется и прикрывает их своим старым пиджаком. Замерзая на лету, слезы падают из его глаз, как снежная крупа, шуршат по окаменевшей парочке.
Он сидит в пивной. Молодежь, старики, студенты, рабочие, дедушки, девушки пьют, поют, кричат, беспорядочно ласкают друг друга, не разбирая пола. Кто-то развел в камине огонь, и жарит подобранную на улице кошку. Когда на компанию накатываются странные волны тишины, становится слышно, как громко тикают черные дубовые часы над камином. Из сумятицы мелькающих лиц возникают девочки, садятся к нему на колени, а он тискает их груди и бедра, щиплет за нос; пролитое на дальнем конце стола пиво прокатывается каскадом пены. Огонь, на котором жарилась кошка, перекидывается на несколько столов, и требуется еще пива, чтобы залить его; жирную, обуглившуюся кошку выхватывают из рук незадачливого повара и начинают перебрасываться ею, как мячом, пока под взрывы хохота она не распадается на части. Дым висит в пивной зимним туманом, превращая сплетение тел в корчи проклятых в преисподней. Странная белизна покрывает лица: впалые щеки, выдающиеся виски — белизна обтянутых кожей костей трупа.
Появляется Вера Меровинг (почему Вера? — черная маска закрывает всю голову) в черном свитере и черном танцевальном трико.
— Пойдем, — шепчет она и ведет его за руку по узким улицам, едва освещенным, но заполненным празднующими, которые поют и кричат туберкулезными голосами. Похожие на больные цветы белые лица снуют в темноте, словно неведомая сила влечет их на кладбище засвидетельствовать почтение на похоронах важной особы.
На рассвете она вошла к нему через окно с витражом и сообщила о казни очередного бонделя — на сей раз повесили.
— Сходи посмотри, — сказала она. — В саду.
— Нет, нет.
Этот вид убийства был популярен во время Великого Бунта 1904–1907 годов, когда вечно враждующие гереро и готтентоты одновременно, но несогласованно подняли восстание против бездарной германской администрации. Разобраться с гереро призвали генерала Лотара фон Трота, показавшего Берлину определенное мастерство в подавлении пигментированных народов во время Китайской и Восточноафриканской кампаний. В августе 1904 года фон Трота выпустил "Vernichtungs Befehl" — декрет, предписывавший немецким войскам планомерно уничтожать мужчин, женщин и детей гереро. Он достиг примерно восьмидесятипроцентного успеха. Официальной германской переписью, проведенной семью годами позже, было установлено, что из 80000 гереро, проживавших на этой территории в 1904 году, в живых осталось 15130 человек, что соответствовало снижению численности населения на 64870 человек. Подобным же образом количество готтентотов было сокращено до 10000, берг-дамара — до 17000. С учетом естественной убыли населения в те ненормальные годы считалось, что фон Трота всего за один год расправился примерно с 60000 человек. Всего один процент от шести миллионов, но все же неплохо.
Фоппль приехал на Юго-Запад молодым новобранцем. Вскоре он понял, что здесь ему все по душе. В тот август (весна наоборот) он был с фон Трота.
— Ты находил их ранеными или больными на обочине дороги, — рассказывал он Мондаугену, — но патроны тратить не хотелось. Интенданты тогда не отличались расторопностью. Одних закалываешь штыком, других вешаешь. Процедура простая: ведешь парня или женщину к ближайшему дереву, ставишь на ящик из-под патронов, завязываешь петлей веревку (если нет веревки телеграфный провод или проволоку из изгороди), надеваешь ему на шею, перекидываешь через развилку дерева, привязываешь к стволу и выбиваешь ящик. Медленный процесс, но и военно-полевые суды были упрощены. Приходилось действовать в полевых условиях: не будешь же всякий раз строить виселицу.
— Конечно нет, — сказал Мондауген тоном педантичного инженера. — Но если всюду валялось столько телеграфных проводов и ящиков из-под патронов, то интенданты, возможно, было не так уж нерасторопны.
— Ладно, — сказал Фоппль. — Вижу, ты занят.
Мондауген и в самом деле был занят. Возможно, физически утомившись от избытка развлечений, он стал замечать в сфериках нечто необычное. Пройдясь по фопплевским сусекам и раздобыв мотор от фонографа, перо, ролики и несколько продолговатых листов бумаги, находчивый Мондауген соорудил импровизированный самописец для записи сигналов в свое отсутствие. Организаторы программы не сочли нужным снабдить его этим прибором, а на последней станции отлучаться было некуда, что делало самописец ненужным. Глядя теперь на загадочные каракули, он обнаружил регулярность или структурированность, которая могла оказаться кодом. Однако прошли недели, прежде чем он понял: единственный способ убедиться в этом — попытаться разгадать. Комната Мондаугена наполнилась валявшимися в беспорядке листами с таблицами, уравнениями, графиками; казалось, под аккомпанемент чириканья, шипения, щелчков и песнопений здесь кипит работа, но на самом деле он зашел в тупик. Ему что-то мешало. Пугали происшествия: однажды ночью во время очередного «тайфуна» самописец сломался, отчаянно стрекоча и скребя по бумаге. Неисправность оказалась пус