Теперь это перестало быть таинственной «порчей». Священники здесь уступают в авторитетности только матерям. Вполне естественно, что молоденькая девушка преисполняется почтения и благоговения при одном лишь виде развивающейся сутаны. Из последующих распросов выяснилось:
— Это было неподалеку от церкви — нашей церкви. У длинной низкой стены на улице, после захода солнца, хотя еще не стемнело. Он спросил, не в церковь ли я направляюсь. Я не думала туда идти. Исповедь закончилась. Не знаю, почему я согласилась пойти с ним. Это не звучало как приказ, хотя я бы повиновалась; мы поднялись на холм, вошли в церковь и по боковому проходу прошли к исповедальне.
"Ты исповедывалась?" — спросил он. Я посмотрела ему в глаза. Сначала подумала, что он пьян или marid b'mohhu. Я испугалась.
"Тогда зайди". — Мы вошли в исповедальню. В тот момент я подумала: "Разве у священников нет права?" Но рассказала ему то, чего не говорила отцу Аваланшу. Видишь ли, я не знала тогда, что это за священник.
До того момента грех для Елены Шемши был такой же естественной функцией, как дыхание, питание или распускание сплетен. В результате бойких наставлений Плохого Священника грех стал приобретать очертания злого духа, чуждого, впившегося в ее душу черной пиявкой.
Как может она выйти замуж? Она предназначена, — сказал Плохой Священник, — не для мира, но для монастыря. Ее суженым был Христос. Ни один мужчина не мог сосуществовать с грехом, паразитировавшим на ее девчоночьей душе. Только у Христа было достаточно сил, любви и всепрощения. Разве Он не излечил прокаженных и не изгнал злых бесов? Только Он смог бы оказать гостеприимство болезни, прижать ее к Своей груди, приласкать, поцеловать. Сейчас Его миссия на земле — быть духовным мужем на небесах, познать глубинные причины болезни, любить ее, врачевать ее. Это — притча, — сказал ей Плохой Священник, — метафора духовного рака. Но обусловленный языком мальтийский разум не восприимчив к таким разговорам. Моя Елена видела здесь болезнь в буквальном смысле слова. И боялась, что мне или нашим детям придется пожинать ее плоды.
Она сторонилась меня и исповедальни отца А. Сидела дома, по утрам осматривала свое тело, а по вечерам изучала совесть, пытаясь обнаружить прогрессирующие симптомы засевшего в ней метастаза. Тоже своего рода призвание, слова которого были столь же невразумительны и несколько зловещи, как слова самого Фаусто.
Таковы, бедняжка, печальные события, окружающие твою фамилию. Не ту, под которой ты уехала с американскими ВМС. Но несмотря на тот случай, ты по-прежнему Майстраль-Шемши — ужасный мезальянс. Да будет тебе дано вынести это. Я боюсь не столько появления у тебя мифической "болезни Елены", сколько расщепления личности, как у твоего отца. Будь просто Паолой — девушкой с единственным, данным от рождения сердцем, с целостным сознанием, пребывающим в мире с собой. Если хочешь, это — молитва.
Позже, после женитьбы, после твоего рождения, в разгар правления Фаусто II, под бомбежками, на наши отношения с Еленой пришлось наложить мораторий. Возможно, за наличием немалого количества других дел. Фаусто записался в народное ополчение, Елена стала медсестрой: кормила и укрывала лишившихся крова, утешала раненых, перевязывала, хоронила. В то время — если только верна его теория "двойственного человека" — Фаусто II становился все больше мальтийцем, и все меньше британцем.
Сегодня весь день немецкие бомбардировщики — МЕ-109. Нет нужды смотреть. Мы привыкли к этому звуку. Пять раз. К счастью, сосредоточили свои усилия на Та Кали. несравненные ребята в «Харрикейнах» и «Спитфайрах»! Чего только мы для них не сделаем!
На пути к всеостровному чувству общности. И в то же время — к низшей форме сознания. Он тянул саперскую лямку на аэродроме Та Кали: приводил в порядок взлетно-посадочные полосы для британских истребителей, ремонтировал казармы, столовую и ангары. Поначалу он мог смотреть на это со стороны, видеть все как есть — с высоты своего затворничества.
Ни одной ночи не обошлось без налета с тех пор, как Италия вступила в войну. Как это мы жили в мирные годы? Когда-то — сколько веков назад? — можно было спать всю ночь напролет. Все изменилось. Подняты с постелей сиренами в три часа ночи; в 3:30 — на аэродром мимо позиций «Бофорсов», часовых, пожарных команд. И смерть: ее запах, тонкие ручейки цементной пыли, нерассеивающийся дым и пламя — по-прежнему свежи в воздухе. Королевские ВВС просто великолепны, великолепны чрезвычайно: полевая артиллерия, немногочисленные торговые моряки, которым удалось к нам прорваться, мои товарищи по оружию. Я говорю о них именно так: наше народное ополчение — военное в самом высоком смысле этого слово, хоть оно и немногим отличается от обыкновенных рабочих. Если войне и свойственно благородство, то состоит оно в восстановлении, а не в разрушении. Пара переносных прожекторов (они ценились на вес золота) — наше освещение. Кайлом, лопатой и граблями формовали мы нашу мальтийскую землю для маленьких, отважных «Спитфайров».
Но разве это не способ прославления Бога? Тяжкий труд — конечно. Но, словно кем-то, когда-то, сами того не ведая, мы были приговорены к тюрьме. Во время следующего налета все выровненное нами будет разворочено, превратится в ямы и бугры, которые уберут лишь для того, чтобы они появились вновь. И так днями и ночами. Я не впервые пропускаю ночную молитву. Теперь я произношу ее стоя, во время работы, нередко — в такт взмахам лопатой. В эти дни преклонение колен стало роскошью.
Выспаться не удается, пищи не хватает, но никто не жалуется. Разве мы — мальтийцы, англичане, и несколько американцев — не едины? Нас учат, что на небе есть общность святых. Возможно, и на земле, в этом Чистилище, есть такая же общность — не богов или героев, а просто людей, искупающих неведомые им грехи, застигнутых врасплох среди бескрайнего моря, которое охраняют наймиты смерти. Здесь, на нашем дорогом тюремном дворике, на нашей Мальте.
Итак, затворничество в религиозных абстракциях. А еще в стихах, для записи которых он как-то выискивал время. Фаусто IV комментировал стихи о второй Великой Осаде Мальты. Стихи Фаусто II вписывались в те же схемы. Вновь появлялись определенные образы, и главный среди них — образ Рыцарской Валетты. Фаусто IV испытывал искушение низвести их до простого «бегства». Безусловно, желаемое принималось за действительное. Маратту пригрезился Ла Валлетт, патрулирующий улицы во время затемнения, а Днубиетна написал сонет о воздушном бое ("Спитфайр" против МЕ-109), взяв за основу рыцарский поединок. Затворничество во времени, когда личный бой представлялся более честным, когда войну можно было облагородить хотя бы иллюзорной честью. Но более того — не было ли это настоящим отсутствием времени? Фаусто II обратил на это внимание:
Ближе к полуночи, в затишье между налетами, наблюдая за спящими Еленой и Паолой, я, похоже, вновь очутился во времени. Полночь по-прежнему обозначает волосок границы между днем и ночью, согласно замыслу нашего Господа. Но под бомбами или на работе время будто останавливается. Словно все мы работаем или прячемся во вневременном Чистилище. Возможно, причиной тому лишь островная жизнь. Может, у человека с другим типом нервной системы нашлось бы измерение, вектор, четко направленный к тому или иному краю земли, к оконечности того или иного полуострова. Но там, где в пространстве кроме моря идти некуда, лишь жала стрел собственного высокомерия способны убедить человека в том, что можно уходить и во времени.
Или в более печальном ключе:
Наступила весна. Должно быть, за городом уже распустилась сулла. Здесь же солнечно, а дождь идет чаще, чем то необходимо. Но ведь это не может иметь никакого значения. Я даже подозреваю, что возраст нашего ребенка не имеет отношения ко времени. Ее имя-ветер вновь примчится сюда и смягчит ее вечно чумазую рожицу. Тот ли это мир, куда привести ребенка может каждый?
Отныне, Паола, никто из нас не имеет права задавать этот вопрос. Только ты.
Другой великий образ относится к тому, что можно определить как медленный апокалипсис. Даже радикальный Днубиетна, чьи вкусы всегда галопом несутся к апокалипсису, создал мир, в котором истина имела преимущество перед его инженерной политикой. Вероятно, он был лучшим из наших поэтов. По крайней мере первым, кто остановился, сделал поворот кругом и по собственным следам стал выползать из затворничества — назад, в реальный мир, оставленный нам бомбами. Стихотворение, написанное в Пепельную среду, оказалось нижней точкой, после чего он отбросил абстракции и политическую ярость — которые, признался он позже, были лишь "позой", — и стал уделять больше внимания тому, что называлось — не тому, что следовало называть, или что могло бы называться — корректной формой правления.
В конце концов все мы вернулись. Возвращение Маратта в любой другой ситуации сочли бы абсурдно театральным. Работая механиком на Та Кали, он подружился с летчиками. Одного за другим их подбили. В ночь, когда погиб последний, он нагло зашел в офицерский клуб, стащил бутылку вина — в то время вино, как и все остальное, было редкостью, поскольку к острову конвои прорваться не могли — и воинственно напился. Потом его видели на окраине у одной из позиций «Бофорсов», где ему показывали, как пользоваться артустановкой. Его успели обучить до начала очередного налета. После этого он поделил свое время между артиллерией и аэропортом, урывая для сна, как я полагаю, два-три часа в сутки. У него было превосходное число попаданий. Выход из затворничества стал заметен и в его стихах.
Возвращение Фаусто II было самым неистовым. Вывалившись из абстракции, он превратился в Фаусто III — ачеловечность, которая наиболее верно отражала истиное положение вещей. Вероятно. Людям свойственно отбрасывать такие мысли.
Но все разделяли эту чувствительность к декадансу, ощущение медленного падения, как будто остров дюйм за дюймом заколачивали в море. "Я помню", — написал этот новый Фаусто,
Я помню
Печальное танго в последнюю ночь уходящего мира