Недалеко от Молодечно вырыли они жидкие окопчики. На них поперли танки. Это страшно, когда танк прет прямо на тебя. Пушка палит, пулемет трещит, окоп осыпается, а танк пыхтит прямо над тобой. Такое немыслимо выдержать человеку. Некоторые, правда, выдерживали. С соседнего окопа, где сидели старослужащие пулеметчики, танк сполз, а они опять пулемет на бруствер и по немецкой пехоте. Танк вернулся и еще раз на окопчике покрутился. Там только мокрое место осталось. Но Валька Басков не рожден был так умирать. Как только танк с их окопчика сполз, он встряхнулся, огляделся, сказал:
— Кончай воевать, ребята.
Один было выставил винтовку на бруствер, но он это пресек. Вывесил белый платок на штыке. А немцы уже орали:
— Ком, ком, русс!
Они и вышли, бросив винтовки. Сержант тогда объяснил подчиненным: «У нас против немцев кишка тонка». Но ребята брели рядом чумазые, бледные и почти его не слушали. Так, небось, и сгинули где-нибудь в лагерях. Туда им и дорога. Валька Басков за здорово живешь и за всякие там красивые слова помирать не хотел: Родина там, коммунизм, это для дураков. Он жить хотел и жить по-человечески. И раз там, наверху, мозги у них не сварили, что немец вдарит, то он за это не ответчик. Но совсем потрясла Баскова немецкая батарея в двадцати шагах у обочины. Командовал ею офицер в сером парадном мундире с белыми манжетами на обшлагах, в сверкающих сапогах. Артиллеристы работали, как машины. Вот тогда Басков и потерял голову. Воюют в белых манжетах. Европа! Не-ет, это настоящие хозяева. Теперь, вспоминая тот случай, он понимал, что гауптман в Молодечно перебрал, был, видно, у женщины, и приказ на выступление сорвал его с места в неподходящем для боя парадном виде. Но так он мог думать только теперь, когда война легла позади, когда хорошо узнал немцев и их порядки. А в сорок первом и помыслить не мог о случайности виденного. Тогда он уверовал: на деревенскую его Расею шла культурная Европа, а она все умела делать культурно, даже воевать в белых манжетах.
Посидев три месяца в лагере для пленных под Бобруйском, поголодав и похолодав, понял Валька Басков: не для него такая жизнь, и смерть такая не для него. За что он должен тут подыхать? За что? За Советы? А на кой они ему, эти Советы, комиссары и прочее? Да и много ли от всего этого останется через два месяца? Немцы вон к Москве уже прут. Кто их остановит? Утром на перекличке в лагере он подошел к немецкому майору-коменданту и сказал, что согласен помогать Германии в ее борьбе с большевиками. Тогда, конечно, он не знал, на что шел. Но это дело десятое. Он просто влюблен был тогда в немецкий порядок и щегольство, хотелось как-то по-бабьи прислониться к этой могучей и четкой силе.
…Лепехин подбросил в огонь коры. Костер грел и почти не давал дыма. Прислушался. Было тихо. Может, и не будет погони? Эти ведь тоже устали, плюнули на него: мол, сам подохнет… Лепехин за войну научился быть готовым к любым неожиданностям. Он поел. Спустившись к реке, напился. Потом потянулся к бутылке. Чистый спирт ожег желудок, но через минуту внутри все улеглось, и он почувствовал прилив сил. Заткнул бутылку скрученной бумагой, вылез на склон гольда, срезал себе рогатину, поглядел вниз на костер. Пламя было все-таки чуть видно. Но только вблизи. Он выругался!. Надо было ямку выкопать поглубже. Да, ладно, перед сном все равно придется потушить.
Лепехин вернулся, сел у огня, окончательно отстругал рогатину и заострил ее нижний конец. Тот, кто увидит костер, сам теперь попадет в ловушку. Единственно, что надо придумать, это как приспособиться быстро выбрасывать гильзу… Тут и ноги помогут, сжимаешь ногами ствол, дергаешь затвор. На все это тратится секунда-другая. Конечно, потеря времени большая. Но ничего! Первая пуля Колесникову! Или Чалдону. Уж больно меток, гад, сибирячок… Ладно, первая пуля тому, кто вылезет первый. У партизан первым нередко ходил командир, а в разведке — почти всегда командир.
Ловко немцы их запрягли тогда в партизанские дела. Ребята у них в антипартизанской бригаде РОА были разные. Некоторые ненадежные. В лагерях было голодно. Чтобы не подохнуть, пошли служить немцам. Однако служили через силу, с жителями цацкались, а на войне с партизанами такого никак нельзя позволять. Но немцы были не дураки, не-ет не дураки: первый же приказ, который был ими отдан, все поставил на место. Кто участвовал в выполнении задания, тот уже к большевикам перебежать не мог.
Он установил карабин в рогатине. Теперь надо было оглядеть место битвы, если она произойдет. Он осмотрелся. Было темно, но в черном небе зеленым льдом попыхивали звезды, и луна растягивала паутину серебряного света между деревьями. Если сесть спиной вон туда, прижавшись к комлю лиственницы, то сзади к нему никак не подобраться. Пологая полянка перед ним вся, как на ладони. Откуда бы ни пришли за ним — с гольца или от реки, он их увидит. Так и порешим. Лепехин хотел было загасить костер, потом подумал: «А чего таиться? Пусть видят. Он дает бой большевичкам проклятым!»
Лепехин встал и, вслушиваясь в ночной шорох тайги, пошел надрать еще коры для костра, чтобы горел ярче. Их командир генерал Ламсдорф всегда говорил: «Надо попытаться обмануть. Обман на войне — это доказательство ума, а не трусости». Вот мы и встретим красных соколов по-генеральски. Он резал ножом лиственничную кору, с хрустом обдирал ее, а сам все прислушивался. Тайга была полна шорохами и гудом. Где-то пронзительно крикнул филин. Лепехина пробрала дрожь. До чего он не любил эту птицу! Она и там, в партизанских лесах, портила им кровь.
Воевать было тяжело. Партизанам помогал народ по деревням. А ведь те тоже были не сахар. Бывало, последние продукты брали и стреляли по одному подозрению, а все-таки — «свои». Это всех власовцев раздражало. Они-то что, не русские? Особенно обижало, что ошибались в тех, кто непременно должен был помогать им. Считали, те, кто обижен Советами, — за них, бывший — за них, кулак — конечное дело, кто в тюряге сидел, — тоже, попы и все, кто за церковь и бога, — опять же за них, потому как их большевики теснили! А на деле все шло кувырком. Попы помогали партизанам, а не власовцам. Назначили бывшего кулака старостой в деревне, дали ему секретный пароль, а он, скотобаза, оказался партизанским лазутчиком. А мужик был действительно раскулаченный. И должен был на Советскую власть зуб иметь, с большевиками бороться. Очень обидел тогда этот мужик унтера Лоскутова, и он его, ясное дело, повесил, а обида осталась: они же для «бывших» стараются, а свиньи эти красным помогают…
К сорок третьему Валька Басков, ныне унтер Лоскутов, вешал, стрелял и не знал укороту. От немцев железный крест получил. Жизнь была пьяная и разгульная…
Прошло время. Немцы стали нервничать. Как-то отставший от своих Лоскутов спрятался в кустах и увидел, как идет русский батальон. Такие же, как в сорок первом, курносые лейтенанты со сбитыми на ухо фуражками, не слишком вымуштрованные солдаты. Но вот где-то ухнул взрыв, и в секунду развернулись цепи, упали за пулеметы номера, раскинулась минометная батарея, сигнал — и все это ударило, заревело, понеслось к лесу, и минут через пятнадцать погнали назад по дорогам пропыленные молоденькие автоматчики длинную колонну немецких пленных.
Вот тебе и Расея беспорточная! Вот когда взвыл унтер Лоскутов! Не на тех поставил! Не на тех! Распромать твою, Европа! Прикупила Вальку Баскова немчура проклятая! Затянула в кровь, как выныривать?
Надо срочно было сматывать удочки, менять биографию, добывать чистые документы. Пришлось воспользоваться немецкими врачами. Немало он перетаскал им и деревенского масла, и награбленных мехов. Когда в сорок пятом его взяли в Прибалтике, он был рядовой власовский санитар Копалкин Петр Семенович, таким он и остался в лагере, а в побеге по добытой Хорем «ксиве» стал Лепехиным.
Хоря уже нет, а Лепехин остался.
«Что ж, — подумал Лепехин, — кажись, твое время пришло, Басков».
Он попытался было двинуть раненой рукой, но она висела плетью, растеребил только… Ладно. Уложил карабин в рогатину, уселся спиной к лиственнице и весь обратился в слух. Потом попробовал, как идет карабин вбок. Шел, как на штативе, хорошо. Значит, он их встретит, как только сунутся к костру. Рука болела, потом напряжение сменилось внезапной дремой. Стал щипать себя здоровой рукой, положив приклад на колено, но дрема и слабость наползали. Он испугался, испарина покрыла лоб, его знобило мелкой дрожью: куда пропала его сила — тело не слушалось. И в этот миг где-то неподалеку хрустнул сук. Сон мгновенно пропал. Он сидел собранный и злобный, как когда-то в окопе за пулеметом, ожидая атаки красных. Вытянул из голенища и взял в зубы нож: пригодится!
ЧАЛДОН
Он шел, зорко вглядываясь в темно-зеленые низкорослые косяки кедрового стланика. Его вел точный расчет и охотничий азарт, тяжелая и так долго таившаяся под внешней невозмутимостью ненависть теперь вырвалась наружу. Чалдон знал, что Лепехин — зверь опасный, пострашнее шатуна или волка, но охотник рано или поздно выйдет на зверя.
Сумерки были ему на руку. Лепехин не таежник. Он обязательно разведет костер. Чалдон ходил в партиях и на порубку леса еще до войны. Рядом всегда оказывались приезжие с запада. Они боялись тайги. Без костерка, особо поначалу, никак не могли обойтись. Сибиряк тоже знал цену теплу и огню, тянулся к нему, как к родному.
Чалдон знал, что Лепехин хитер и смел. Значит, от реки не уйдет. Река в тайге и поилица и кормилица. Это раз. Второе. Куда еще мог Лепехин податься? Только туда, куда и собирался о самого начала, — к границе. Тайги он не знает, без дороги тут никуда не выбраться, а к границе путь уже намечен, по карте они с Хорем не раз смотрели, да и Алеху-возчика расспрашивали, как туда пройти. Другое дело, что выйдет он к границе не обязательно там, где собирался. Но как ни крути, а с недельку ему переть по реке, тут-то и прижмет его охотник. Дороги их обязательно скрестятся. К власовцам у Чалдона свой особый счет, за Епиху Казанцева и весь лыжный батальон. Для Чалдона упустить власовца — это на всю жизнь стыдоба. В его роду народ гордый, и так ведется, чтоб позора за своими не было. Роду этому уже триста лет, от казаков, почти что от Ермака, у Чалдона нитка вьется, и он эту нить ни запутать, ни опозорить не позволит.