Я сказал, что не знаю, что я действительно не… И внезапно мой рот слился с ее. Мы уничтожили разделявшие нас два метра. Я не видел, как она приблизилась, но внезапно я почувствовал давление ее тела, вкус ее губ, ее язык, который искал ответа. Я чуть отстранился от нее, чтобы посмотреть, действительно ли все хорошо, и увидел, что она улыбается. Мэйбилин мне улыбалась. Я вернулся из небытия, из ада, каким был путь вдоль Кэма. Закончился кошмар последних тридцати минут. «Но ты, ты…» Она бросилась ко мне, ее руки снова обвились вокруг меня. Она хотела этим сказать, что… Мой голос был все еще сдавлен.
Я был мальчишкой, это правда. Ничего не поделаешь. Я всегда и во всем опаздывал как минимум лет на десять. Мы поехали каждый в свою сторону; она жила на одном конце города, а я на другом.
На велосипеде я поднялся по Риджент-стрит, заметив, что по моему лицу текут слезы, я и сам толком не знал почему. Это были непонятные слезы, которые прежде я сдерживал, слезы после того, как я снова обрел счастье. Я так испугался, что потерял ее, I had been so afraid to lose her. И тут я внезапно понял. Я был так потрясен, что едва мог в это поверить, громко повторив: «Я ее люблю! Люблю!» Эти слезы дали мне понять, что я до этого не осознавал: я ее любил, любил, гораздо сильнее, чем мне казалось. Слезы были признаком первой настоящей любви.
56
Это было во вторник вечером, уже два дня, как мы любили друг друга. На Мэйбилин была голубая юбка и пиджак того же цвета, правда чуть светлее, и белая блузка, мы со всей силой жали на педали, чтобы добраться до Уайтлфорда, который находился в семи с половиной милях езды и где, как мы знали, есть маленькая милая средневековая гостиница, которая в этот час обычно почти пустая и где в большом зале от высоких деревянных балок доносятся грегорианские песни, и можно было, усевшись на пыльный диванчик, заказать клубнику или малину со взбитыми сливками. Затем, много позже, погрузив наши бокалы в тяжелую чашу с пуншем, которая стояла на мраморной каминной полке, мы сидели на подушках, чувствуя рядом тепло друг друга, этот пунш нас пьянил, заставлял поверить, что жизнь стоит того, чтобы жить, — это была очень сладкая, но временная уверенность.
Мэйбилин встречалась с тремя молодыми людьми, которых она любила. Я же, хоть и знал про секс больше нее, совершенно не разбирался в любви, и спросил со всей искренностью: неужели мы всегда любим одинаково сильно и каждый раз я буду чувствовать то же, что испытываю к ней?
И возможно ли, что у любви есть различные ступени, точно так же, как в Средние века считалось, что божественный свет раскладывался на более или менее совершенные цвета, которые являлись только обычными превращениями. Голубой становился еще голубее, красный почти блестящим, коричневый отсвечивал красноватым и золотым оттенками, зеленый сулил рай… Все эти цвета и оттенки, как бы ни были великолепны, всего лишь более или менее успешные заменители чего-то более абсолютного.
Тогда Мэйбилин рассмеялась, ее развеселила такая наивность. Она сказала, что, конечно, любовь различается, она может быть более или менее сильной и продолжительной, существует шкала, по которой измеряется любовь. Я не осмелился спросить, на какой, по ее мнению, стадии находимся мы. Поставив бокал с пуншем на низкий столик, Мэйбилин поцеловала меня в губы, чтобы не продолжать дальше разговор, а потом добавила:
— Мне нравится.
— Что, пунш?
— Нет, то, что я сейчас с тобой. This moment with you.
Она хотела меня убедить, что мы всегда любим по-разному, что если существует настоящая любовь, то придется, может быть, потом довольствоваться ее относительной версией, какими-то там разнообразными формами, более вульгарными, отнимающими меньше сил, как растения, которые мы видели в оранжерее в ботаническом саду внизу Стейшн-роуд, просто стремившиеся к свету, не надеясь на большее.
К моему удивлению, Мэйбилин мне призналась, что всех своих троих молодых людей она любила глубоко и сильно, но по-разному. Когда спрашиваешь у кого-то: «Ты меня любишь?» — и этот человек отвечает: «Да, я тебя люблю», — это совсем не одно и то же.
57
Это было в четверг вечером, кинотеатр был полупустой. Мы сидели в центре зала, Мэйбилин положила свой плащ на соседнее сиденье. Вокруг распространялся запах сырости, затхлости и попкорна, который еще редко встречался в европейских кинотеатрах. В предвкушении фильма, нам было приятно сидеть в креслах, так как на улице шел дождь, а мы чувствовали присутствие друг друга. Мы знали, что, как и перед каждым сеансом, будут играть «Боже, храни Королеву» и нам придется встать. «Планета обезьян» должна была вот-вот начаться, мы видели пару кадров из фильма на афише при входе и готовы были к тому, что фильм может оказаться из категории «Б», то есть научной фантастики, хотя и не сомневались, что речь пойдет о вольтерьянской сказке в атомный век, прекрасно сделанной иронической выдумке с непредвиденным финалом. Но когда мы покидали темный зал, мы были поражены — это рассказ о черной судьбе человечества, выходом из которой могло стать только определенного рода возрождение. Еще до того, как фильм начался и в полутемном зале на экране демонстрировали новости, я искал губы Мэйбилин. Почему у некоторых женщин губы порой очень горячие? Как так происходит, что среди тысяч поцелуев, среди всех женщин, которых мы целуем, внезапно появляются обжигающие губы? Горячий поцелуй — вещь действительно редкая, это единственное умозаключение приходит в голову. Я почувствовал губы Мэйбилин, они были жарче, чем я мог себе представить, в ее теле словно полыхал неведомый огонь, разливавшийся у нее во рту, проявившийся в ответном поцелуе. Это был поцелуй как в кино, словно сошедший с экрана: он выбрал губы Мэйбилин, приоткрыл их, нежно блуждая у нее во рту, который чем-то напоминал рану. Чарльз Хестон закрыл глаза, приземлив ракету в огромных раскаленных каньонах. Начался фильм «Планета обезьян».
Человечество вернулось в дикие времена, люди носились по кукурузным полям и высоким травам в ужасе от вооруженных горилл, которые ездили на лошадях и ловили людей сетями. С первого кадра я ощущал нежное, едва заметное присутствие Мэйбилин в соседнем кресле, я обнимал ее за плечи, моя ладонь почти касалась ее шеи. Между героем и обнаженной юной дикаркой из его рода все ограничивалось только мимикой, так как она была лишена человеческого языка. Я снова и снова проводил пальцем по горячим сложенным губам моей соседки, она мне позволяла это делать, подчеркивая свое согласие движением рта, ее губы скользили из стороны в сторону по моим пальцам, по большому, среднему и безымянному.
58
Чуть позже в кафе «Шалимар», когда официант-индиец Назир переходил с жасминовым чаем от столика к столику, я узнал, что, еще когда мы смотрели «Лицо» Бергмана или обедали на крыше в артистическом кафе, я бы мог ее поцеловать и изменить течение наших дней намного раньше. Она добавила, что задолго до Феликстауна у меня было много шансов, которыми я не воспользовался.
— Ты их не улавливал, ты не видел…
Была полночь. Назир, у которого были огромные усы, сделал нам одолжение и переменил скатерть на белую и чистую. Он мастерски развернул ее перед нашими лицами, появился легкий ветерок и хлопок, как будто на деревянную поверхность на наших глазах нежно и незаметно опустилось огромное чистое крыло морской птицы. Пока мы ждали, когда принесут еду, мы сравнили наши наручные часы, словно впервые увидели, насколько часы выделяются на белизне запястий. Назир принес тарелки и спросил, не хотим ли мы жасминового чая, переглянувшись, мы согласились. Насвистывая, он отправился в кухню. Я сказал, что в каждой ситуации содержится целый мир. В каждом мгновении. Я объяснял Мэйбилин, что все мастерство писателя состоит в том, чтобы попытаться продеть весь мир сквозь игольное ушко.
59
Между нами возникло восхищение, но она боялась, что будет одной из многих. Она не хотела, чтобы я видел в ней «one of those other girls», одну из тех девушек, о которых я ей порой рассказывал, точно так же, как и она говорила о троих бывших, когда мы лежали на траве около колледжа, где студенты разыгрывали партию в крокет. Если речь заходила о нашем прошлом, казалось, оно не может привести к последствиям, напротив, мы насмехались над ним, так как были от него так далеки и уверены, что избавились от него, а главное, были защищены тем, что мы вместе.
Ей казалось, у меня была куча подружек. На самом деле их было немного. Но я не разуверял ее. Она спросила меня, любил я, по крайней мере, тех девушек, с которыми встречался. Мэйбилин внимательно на меня смотрела, и я не знал, как ответить. Я увидел в ее глазах упрек, близкий к состраданию, как будто я кого-то предал. Мы поднимались и шли вдоль берега реки. Мэйбилин опиралась на мое плечо.
— Тебе хорошо со мной? — спросила она.
Она говорила только о том эффекте, который производило ее присутствие рядом, или о наших поцелуях? В любом случае я был в затруднительном положении. Ей не хотелось, чтобы мне с ней было просто хорошо.
60
Вечером Мэйбилин пришла в бар «Стабл» вместе с Сэкаем. Мы не все время были вместе, каждый из нас оставался свободным. В тот день она собиралась пойти в боулинг, где, если бы я захотел, мог ее найти, как она сказала: «If you want to see me»[106], — словно хотела меня испытать. Сэкай пригласил ее туда, спросив, хотелось ли ей увидеть более умных людей. Возможно, что у Сэкая был повод так думать. Я спрашивал себя, могла ли Мэйбилин не последовать его совету — наши пути только иногда совпадали. Я убедил себя, что в тот день она встречает только очень умных людей. С определенного момента она больше не была частью моего мира, она продолжала открывать новые знакомства. В то время как я — нет. Или я продвигался таким сомнительным способом, что результат мог быть неожиданным, я проявлял признаки жизни на манер кашалота, который, вновь поднимаясь на поверхность, выпускает струю воды. Сэкай это знал. Хотя я не думаю, что он брал меня в расчет, когда делал это предложение Мэйбилин. С его стороны это было всего лишь приглашение; также я сомневаюсь, что он был обо мне высокого мнения. В его глазах мне не хватало амбиций, я был неглубоким и слабым, точно так же считала и Мэйбилин. Она порой говорила, забавляясь: «Ты поверхностный, скажи, что ты поверхностный?» В какой-то степени именно этим я и привлекал Мэйбилин, если ей во мне что-то и нравилось, так эта легкость, по этой же причине, возможно, она любила французский шансон, например Шарля Трене, которого она видела на сцене в Париже. Я же, напротив, ощущал себя неуклюжим и серьезным, я родился в городе гугенотов, где нет ничего от искрящейся легкости, которую ждут от французов. У нас к ней испытывали недоверие. Хотя, возможно, с тех пор, как я жил там, в Англии, я научился этой беззаботности, это было моим завоеванием и преимуществом. Эта легкость помогала освободиться, позволяя пройти на новый уровень глубины, которой раньше в себе не замечал. Я готов был поклясться, что никогда не скучал в одиночестве.