Они встретились, бесконечно целовались, это был один из самых чувственных поцелуев, какой только видел внезапно притихший, маленький кинозал. Вот оно — наивысшее вознаграждение. А затем прогремел выстрел, резкий револьверный выстрел незримого из-за дерева стрелка, неожиданный и непостижимый выстрел, возмутительный настолько, чтобы на него осмелиться, нужно было быть Богом. Ковбой медленно падает, его губы, за которыми мальчишки следят глазами, отрываются от губ красотки, он поворачивается кругом, и мы видим крупным планом его лицо. Предыдущий образ прерванного нежного поцелуя оставляет шок в наших детских глазах: когда два интимно сливающихся рта перестают быть одним целым, отклеиваются друг от друга, и неожиданно язык ковбоя, вытолкнутый из нежного ротика девушки, втягивается, болезненно западая внутрь. И мы все поняли, что такое смерть. Неуловимость момента будила в нас ожидание этих четвергов и суббот, когда до начала фильма в маленьком кинотеатре от нетерпения поднимался невыносимый свист, подобный я потом слышал в старом театре, который сегодня разрушен, на первых роковых концертах группы «Черные носки» или Джонни Холидея. Вместе с приятелем, у которого была пластинка Элвиса «King Creole», мы подделали мое удостоверение личности, и я смог, хотя мне не было и пятнадцати, войти вместе с толпой и с бьющимся сердцем предъявить строгим охранникам документ, затем усесться в 8—9-м ряду, позади нас бушевала сумасшедшая компания, а наверху бурлила перевозбужденная галерка, и казалось, что вот-вот кто-то свалится вниз; самые агрессивные местные банды, одетые в черные рубашки, стекались со всех сторон. Еще до того, как концерт Джонни начался, гам, крики, свист достигли предела, этот гвалт был невыносим, как бесконечный оргазм, непрерывный поток звуков слышался со всех сторон, продолжался неправдоподобно долго. Позже я прочел в новелле «Бланш, или Забвение», как Арагон, который был на концерте Джонни, описал эту перевозбужденную толпу, грубую и молодую, пугающую и прекрасную, освободившуюся от оков и тяжести цивилизации, застрявшую в отвратительном мировом конфликте, породившем целое поколение, оно продлилось в период беби-бума, к нему принадлежал и я, и для нас рок-н-ролл становился настоящим знаменем. Когда Джонни, повторив жест Элвиса, появился на сцене буквально ниоткуда, ему не было еще и девятнадцати, в ореоле светлых волос, которым прожекторы придавали неземной вид, преображали и самого Джонни, и его голубой костюм, делали его богоподобным. Он выражал для молодежи все то желание жить, которое содержалось в музыке; мне казалось, что я уношусь далеко, мгновенно преображаюсь — появление «идолов» подобно вспышкам, и длились они не больше двадцати минут, но этого времени им хватало, чтобы возбудить зал звуками гитар и опасной барабанной дробью. Я полностью изменился, ощущал восторг, объединявший в этот вечер всех молодых людей в зале, он был самой чистой и самой сильной сущностью их жизни. Если бы впоследствии они смогли точно выделить эту огромную силу, какую вдохнул в их существование рок-н-ролл! Яд столь прекрасный, сколь и разрушительный, Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Джим Моррисон… Дьявольский эликсир, за него можно было отдать гораздо больше, чем просто душу.
27
Около полуночи, когда я был вместе с Симоном и Барбарой, на рыночной площади мы столкнулись с Гарри, который стоял в очереди перед передвижной палаткой, где продавались хотдоги. Я носом чувствовал смесь запахов, распространявшихся вокруг фургончика, мешанину из вареных безвкусных венских сосисок, раздавленных гамбургеров, жареного лука, взрывной горчицы. Когда мы приходили сюда поздно вечером, нам все же удавалось устроить пир. Последний обитатель рыночной площади суетился под едва освещенным навесом своего убежища, этот продавец, индиец, возможно сикх, был для нас ночным Робинзоном Крузо. Эта ночь, на наш взгляд, едва началась, и мы вытащили немного смущенного Гарри из очереди, чтобы увлечь его к Тэсс. Сначала Гарри не хотел идти, сказав, что он не знаком с этой леди, и это было правдой, и я почувствовал, что пытаюсь соединить параллельные линии. Его стеснение соразмерялось с внешностью, я никогда не встречал никого, кто бы так сильно выражал замешательство, как если бы Портос сначала держал все мировое смущение, а затем уронил его и разбил на тысячу кусочков и отправился с нами к Тэсс, которая жила совсем не близко.
Тэсс была подругой Майка, огромная, настолько жирная, что отказывалась выходить из дома, за исключением тех случаев, когда Майк брал ее под руку, чтобы дойти до Риджент-стрит, для нее это были самые прекрасные моменты в жизни. Два или три раза Майк брал меня к ней after hours[48], поздно вечером: Тэсс была из тех, у кого сидят до самого утра. Мебель в ее маленьком доме была современная, поражающая своей оригинальностью: светильники, столы, кресла, сокровища среди сокровищ; стул Корбюзье[49], когда на него садишься, кажется, обретаешь самого себя во всем проявлении и, возможно, в искусстве. Этим вечером там, к счастью, было полно народу, в том числе пара американцев с ребенком. «His name Jack Andy»[50], — представил Майк, которого я не видел тысячу лет. Его волосы снова потемнели, он напоминал Меркуцио, каким тот изображен в пьесе Шекспира, был слишком рано убит и как будто воскрес гораздо моложе и веселее. Он полулежал на диване, оттягивая струны старой гитары, полностью погруженный в музыку, пылавшую в нем. Джек Энди лепетал в своей колыбельке, Гарри сразу взял на себя роль няньки, и малыш ему улыбался. Симон и Барбара уселись вдвоем (как им это только удалось) на стуле Корбюзье. Тэсс снова и снова варила кофе: «Another сир of coffee, Chris?»[51] Я вспоминаю название песни, которую Майк играл той ночью (он называл это по-английски numbers): «Listen to that number»[52], — говорил он, когда находил что-нибудь, по-настоящему находил — это был его традиционный способ делать открытия. И так из его инструмента рождалась музыка, она появлялась в такт его пальцам, даже если он набросал ее накануне или как-то вечером, когда шел дождь и Майк сидел у себя в комнате: «What do you think? Pretty good, isn' it?»[53] Это была музыка, которую вы ощущали моментально, волнующая, тонкая, горькая, иногда резкая, какой сейчас не бывает. Она существовала только тем вечером, в той комнате в квартире Тэсс, в Кембридже, где сходились параллельные линии и где в 4 часа утра, уходя, пропитанный музыкой, нежностью, усталостью и дымом, я обнаруживал спящего в неудобном положении на последних ступеньках лестницы Гарри, а у его ног храпела собака.
28
На следующий день, вечером, Барбара описывала эту магическую ночь Мэйбилин, в ее голосе слышалось волнение, лицо было воодушевленным, тело дрожало, она вся возрождалась в воспоминаниях, я подумал: каждый раз, когда кто-то слышит игру Майка, в этом человеке что-то меняется, волнуется, словно под действием маленького рычага, как будто выбили клин и корабль поплыл по морской глади. Несколько нот Майка были способны изменить ход вещей, уничтожить все то, во что мы верили в музыке, дать понять, что все совсем не так, как кажется на первый взгляд. Каждый раз, беря в руки гитару, Майк переворачивал мир с ног на голову, и казалось, что человечество становится чувствительнее, восприимчивее, выходит новым и единым. Я видел, что жизнь Барбары уже не была прежней, она слушала Майка, и цвет реальности изменился по сравнению с тем субботним вечером у Тэсс — вот именно за это я восхищался Майком, его силой, появлявшейся в нем, как только в руках оказывалась гитара. Ритмы, рождавшиеся под его пальцами, будь это блюз или босанова[54], или его собственный, им самим придуманный стиль, которому требовалось дать название (ни у кого это уже и не получится, где Майк теперь?), эти ритмы моментально разбивали существование так, что мы сразу входили одновременно и в серьезный мир, и в поэтическую меланхолию. В каждой песне, как бы она ни была полна юным дыханием, слышалось предвестие. Вся жизнь была такой же равнодушной, глухой, как бессмысленный припев. В одной из песен бесконечных печалей появлялись старик — эдакий Иов — и ворон, которые разделяли одну пещеру. Отшельник делился с птицей взглядами на жизнь, радостями, страхами и опасениями, надеждами, и каждый раз припев ворона был неизменен. Старик спрашивал у птицы, был ли он, ворон, с ним счастлив, а тот отвечал: «Yes ту friend, yes ту friend»[55]. Он спрашивал, не идет ли дождь, а тот отвечал: «Yes ту friend, yes ту friend». Но когда старик поднимал глаза, он видел, что на небе нет ни облачка. Когда среди ночи старик вскакивал, разбуженный треском костра, и в ужасе шептал ворону: «Скажи, что никогда меня не покинешь», птица успокаивала его: «Yes ту friend, yes ту friend».
29
Всякий раз, когда ждал Мэйбилин после занятий, а погода была дождливой, я говорил, хотя это и было невежливо, что ждал ее зонтик. Это скрывало мое желание идти рядом с ней, прятало чувство, что я готов на все, чтобы она об этом не догадалась.
Она смеялась и упрекала в эгоизме за то, что я пытался поменять тему, а когда я оправдывался, она твердила: «Да нет же, ты эгоист!» Я неплохо овладел искусством держать зонтик, когда начинало накрапывать, а мы направлялись по Стейшн-роуд к центру города, идти нужно было непременно рядом, по скользкому тротуару, обходя, обгоняя, огибая идущих рядом людей, не забывая поддерживать разговор, крутящийся вокруг зонтика. Я утверждал, что это слово кажется мне странным и более наглядным по-английски, так как английское слово