В тот год я выучил английский — страница 7 из 20

umbrella[56] допускает, что предмет можно использовать для того, чтобы создать тень, так как он должен обозначать вещь, которая защищает от солнца. В то время как французское слово, как суровое картезианство[57], объясняет, для чего существует данный предмет. Мэйбилин поддерживала противоположную точку зрения, но не помню какую именно. Umbrella — это было именно то слово, под которым мы укрывались, о котором спорили, открывали и закрывали вещь, бесконечно практичный инструмент. Во время вызываемых им дискуссий, правда не сразу, он давал выход чувствам, рассеивал, вытаскивал наружу, на время защищал нас. Сегодня я думаю, что жизнь и есть возможность со всей серьезностью обсуждать разницу между английским и французским вариантом слова «зонт», идя с кем-нибудь по улице, несмотря на начинающийся ливень.

30

Английский язык создавал особые отношения, он придумывал нас самих и наши отношения, их, возможно, могло и не быть, если бы не английский, со всеми нашими затруднениями, спотыканиями, неловкостью. Язык наполнен свойственным ему чувством юмора, склонен к абсурду и ко всем тем вещам, которые нам завещала английская литература, — до такой степени, что кажется по-настоящему я пришел второй раз в этот мир именно благодаря английскому языку.

31

У нас родилась важнейшая мысль, что мы только эскиз самих себя. Мне понравилось, как Мэйбилин произнесла это слово по-немецки, в тот момент, когда я пытался развить эту мысль, она заменила им французское выражение. Немецкое слово entwurf[58] казалось мне более выразительным, отражающим устремление, движение вперед, а французское слово произносится не столь динамично, нет той решимости, резкости, оно более робкое и изящное. «Of course, you’ve got to look for happiness and not just wait for it»[59], — заявила Мэйбилин. Ясным было только то, что сквозило в обоих языках, нужно постоянно совершенствоваться, дополнять образование, мы словно черновик, который нужно приводить в порядок, работать над ним каждую минуту, мы это поняли в тот момент, когда почти начали спорить: мы оба рассмеялись, и я начал рассказывать, что Майк — я ей очень часто говорил о Майке, так как она была с ним едва знакома, и боялся, что у нее не лучшее о нем впечатление: черный плащ, вставные зубы, крашеные волосы, — Майк, возможно, слишком далеко зашел в искусстве преображения себя. Ему было девятнадцать лет, он выглядел как художники или писатели после долгих блужданий наугад, когда чувствуют себя поглощенными рутиной и понимают, что могут отныне быть свободными и самостоятельными, устанавливать свои правила, и он исправлял песни группы «Битлз».

32

Чтобы быстрее попасть в центр, Мэйбилин проделывала один фокус, но он не всегда срабатывал. Когда она выходила от квартирной хозяйки, спускалась по ступенькам, открывала дверь и выходила на улицу, ее сосед, с которым у них совпадали графики, выводил из гаража свой автомобиль. Автобусная остановка находилась как раз напротив, на другой стороне улице, а Мэйбилин как бы случайно бросала: «Do you know what time next bus is?»[60] — при этом она прекрасно понимала, что он не оставит ее на пустой остановке, а тотчас пригласит сесть в машину: «Oh, you’re going downtown? Well, I can drop you off if you want…»[61] — это был ритуал, и всякий раз ему удавалось придать удивленное выражение. Но иногда она выходила слишком рано или уже поздно, а порой сосед имел столь сосредоточенный вид, был буквально погружен в себя, что она не осмеливалась его прервать или он сам говорил, словно извиняясь: «I’m sorry, I’m afraid I’m driving to Newmarket today…»[62] И тогда она стояла в одиночестве, как взрослая, на остановке и ждала автобуса.

33

В 8 вечера, когда я снова с ней встретился в баре «Кенко», она переоделась — и сделала это для меня, а я подумал, что не привык к такому — она была вся в черном: черный свитер, черная юбка, и была невыносимо прекрасна, словно кошка, бегущая вечером по крышам между труб, пробуждая на ходу десятки дремлющих мифов. Когда я увидел ее, сразу возникло желание обнять, прижать к себе, но я не мог этого сделать, так как между нами ничего не было. Кем она была, как не простой сокурсницей? Разве мы были не просто друзья, которые любят болтать, возвращаясь с занятий? Этот черный наряд мгновенно сделал ее желанной, подчеркивал фигуру, словно зов, манящий заполнить эту пустоту. Единственным ярким красочным пятном был шелковый красно-белый шарф вокруг шеи, он выделялся на черном фоне, это было просто, но очень эффектно. Из репродуктора Билл Хейли тихо пел «Rock Around the Clock», и я не мог поверить, что эта музыка, как и эта атмосфера, создана для меня.

Что касается меня, то я тоже сделал усилие. Как я ошибался насчет этого вечера, если надел галстук, зная, что на моем пиджаке с Карнаби-стрит не хватает пуговицы, а на ее месте сиротливо торчит нитка. Мэйбилин тут же заметила и сказала, смеясь: «Look at that»[63]. Затем, бог знает почему, мы больше не говорили по-английски, как будто в этот раз французский подходил лучше, давая каждому возможность замкнуться в себе. Скорее всего, как мне кажется, французский был новым подходом к нашим отношениям, мы хотели только попробовать. Она настояла, чтобы заплатить за кофе.

34

От ночного клуба «Фолк блю», куда я ее пригласил, у меня сохранилось только пара воспоминаний: обертки от жвачек и атмосфера, которая в те годы царила в этом английском клубе. Музыканты стекались из дальних кельтских краев, из Эдинбурга, Дублина, предместий Лондона. У них было только одно — две гитары, губная гармошка, бубен и голоса, точеные, как у Джоан Баэз[64], стонущие, как у Боба Дилана[65], сочные, как у Донована[66]. Они раздавались в священной тишине прокуренного и набитого до отказа зала; перемешанная толпа возбужденных тел, колеблющихся между двух миров, готовых взлететь, прижимавшихся друг к другу, сидящих на полу в различных позах — на корточках, коленях, с вытянутыми шеями — в этой невыносимой духоте. Мы понимали, что в этих перемешанных аккордах, в этой музыке дрожала сумасшедшая надежда, и я тут же вспомнил слова Майка: «Music can be а great weapon»[67] Это слышалось в каждой песне, at each new number, поднималось неожиданным рассветом, так же как в последней строчке «Лесов» Торо[68]. Эти голоса разрушали нашу веру в старый мир, они провозглашали настоящее и новое время. Мэйбилин и я пришли одними из последних, сели в глубине зала, прислонившись к стене. Мы были только осколками целого, мы включились в историю, творящуюся в музыке на наших глазах, и эта история была важнее нас самих. Перешагнув через переплетенные тела, мне удалось принести для нее из бара чинзано («Ты знаешь, что я люблю», — сказала она) и достать себе пива.

Внезапно время стало эластичным и тягучим. Я чувствовал бедро Мэйбилин рядом с моим, было жарко как в парной, эта жара пронизывала, сближала, делая нас почти одним целым. Мэйбилин сняла куртку, затем стянула свитер, и когда она запрокинула голову, я увидел, как ее грудь взволнованно приподнялась. У нее были открыты только плечи, но из-за тепла, исходившего от нее, от ее тела, из-за красоты, которую излучало ее раскрасневшееся лицо, она казалась гораздо более обнаженной, чем на самом деле, и я весело сказал: «Му god, you’re half naked!»[69] Она прислонилась плечом ко мне. Я не знал, сделала ли она это специально.

Иногда, в промежутке между песнями, пока зал аплодировал, Мэйбилин угощала меня жвачкой, которой у нее был целый запас, я вытаскивал ее из упаковки и уже пустую тут же возвращал Мэйбилин, как будто бы это была драгоценность, нуждающаяся отныне в бережном отношении. Вечеринка продолжалась, и тоненьких клочков бумаги (ее и моих) все больше и больше накапливалось между ее пальчиков, я отдал их ей на хранение, и я сказал со всей серьезностью, что это огромная ответственность. Она зажала их в кулачке, прижала к груди и, как часовой, играла в них под музыку, комкала, скатывала, складывала, мяла, расправляла, вертела в руках, разглаживала пальцами. Конечно же, это было ребячество.

Для меня было главным то, что она молча взяла все эти бесполезные пустые обертки, такие тоненькие, что могли порваться так же легко, как воздушный шар взлететь, но еще важнее, что она не отказывалась, была готова уступить. Согласие в мелочах.

«Не находишь, что, в какой-то степени, в этих обертках целый роман», — сказала она, и это было только наполовину шуткой.

35

Среди нас — меня, Симона и Барбары — Мэйбилин была единственной, у кого не было велосипеда. Она зависела от расписания автобусов. Подобно смешной неподвижной статуе, она, в голубом свитере или небрежно на всякий случай наброшенном на плечи плаще, ждала нас у дороги около Королевского колледжа или бара «Кенко». И цвет свитера выделялся на пышности шотландки — веселый голубой штрих в пейзаже, — пока она не замечала нас вдалеке, спускающихся с горки, преодолевающих расстояние колесами, разбрызгивающих спицами реальность в смутную, прозрачную пустоту, растворяющих ее в волнительных сомнениях. Затем, мало-помалу, по мере того, как мы останавливались, спицы приходили в настоящее, как будто множество стрелок внутри стенных часов решили перенестись в прошлые пространства и времена, чтобы ясно указать нам, где и когда мы жили, летучую разницу времен. Мэйбилин привносила в четко распланированный мир радостную и веселую атмосферу, даже просто подняв руку в знак приветствия.