В царском кругу — страница 27 из 79

Императрица Мария Федоровна спросила его об Аракчееве. Отец мой стал говорить искренне, что он думал о нем. Тогда она сказала: «Ах! пожалуйста, не говорите о нем дурного, это был друг императора Александра». Тут вошел великий князь Николай Павлович и увел моего отца к себе в кабинет. «Не говори матушке об Аракчееве, ты ее расстроишь», — сказал он. «А вам могу я говорить?» — «Мне, конечно, ты можешь все говорить». — «Ну так я вам скажу, что пока вы здесь церемонитесь с вашим братом в том, кто должен взойти на престол, Аракчеев занят тем, чтобы разыскать убийц своей любезной. Все тюрьмы новгородские полны, и у него множество царских бланков, так что он может ссылать в Сибирь кого угодно». — «Хорошо, что ты мне это сказал, — ответил Великий Князь, — я сам ничего не могу сделать, но сего же дня соберу Государственный Совет, который немедленно пошлет курьера взять бланки. Я не могу тотчас удалить Аракчеева, так как он был дружен с моим братом, но ты можешь всем сказать, что при мне он не будет иметь той силы, которую имел». Так и было исполнено.

Через несколько дней Аракчеев приехал в Петербург и представился императрице Марии Федоровне. После чего она рассказала батюшке, как он ее тронул, как он распростерся у ее ног. «Ну, что же ты ничего не говоришь, Сергей Ильич?» — спросила она. «Да вы запретили мне говорить». «Теперь я требую, чтобы ты сказал, что думаешь», — говорила Императрица. «Я думаю, — отвечал отец мой, — что Аракчеев совсем не так расстроен, как вы воображаете, и в доказательство и приведу вам то, что после смерти своей скверной женщины, которую он любил, он был так расстроен, что не мог приехать в Государственный Совет 6 недель, а теперь приехал и занял свое место, чтобы его не потерять». «Я вижу, что ты его не любишь», — сказала Императрица.

После, когда императрица Мария Федоровна ехала на коронацию в Москву, Государь поручил батюшке сопровождать ее.

Эти две услуги послужили поводом для Государя дать моему отцу Андреевскую ленту в день коронации.

Правда, служба его стоила этой награды, но все-таки она была беспримерною в отношении к человеку, жившему уже на покое.

Анна Тютчева

1829–1889
Фрейлина Высочайшего двора

Мне было 23 года, когда я была назначена фрейлиной двора великой княгини цесаревны, супруги наследника русского престола. Это было в 1853 году. Я в то время жила в деревне, в Орловской губернии. Цесаревна никогда меня не видела и согласилась приблизить к себе лишь по просьбе великой княгини Марии Николаевны, которая была очень расположена к моему отцу. Наша семья находилась в то время в обстоятельствах, довольно стесненных. Сестры мои только что вышли из Смольного. Нас было дома три взрослые барышни, кроме того, мачеха имела еще девочку и двух маленьких сыновей. Семья наша, таким образом, была большая, состояние же незначительное, и моей мачехе, иностранке по происхождению, с трудом удавалось при наших ограниченных средствах удовлетворять требованиям петербургской жизни в той среде, к которой мы принадлежали по связям моего отца, но отнюдь не по положению и не по состоянию.

Мой отец всю свою молодость провел в Германии, на дипломатической службе. Он там женился первым браком на моей матери, вдове господина Петерсона, после которого у нее осталось четыре сына. Отец мой имел от нее трех дочерей и потерял ее после двенадцати лет брака. Вторично он женился также на вдове, баронессе Дернберг, и вскоре после этого второго брака вернулся в Россию, где и обосновался.


Анна Федоровна Тютчева (1829–1889) — дочь поэта Ф. И. Тютчева, фрейлина Высочайшего двора, жена И. С. Аксакова.


Я получила воспитание отчасти у сестры моей матери, отчасти в Мюнхенском институте, где провела три года вместе с моими сестрами, которые были несколькими годами моложе меня. Когда мне минуло шестнадцать лет, отец выписал нас в Россию. Сестры были помещены в Смольный для продолжения образования, я же возвратилась в родительский дом. Мой отъезд из Германии навсегда оставил во мне грустное воспоминание. Меня так внезапно, как бы с корнем, вырвали из того мира, в котором протекло все мое детство, с которым меня связывали все мои привязанности, все впечатления, все привычки, — для того, чтобы вернуть в семью, совершенно мне чуждую, и на родину, также чуждую мне по языку, по нравам, даже по верованиям; правда, я принадлежала к этой религии, но никто меня ей не обучал.

С каким-то странным сжиманием сердца высадилась я в одно холодное и туманное сентябрьское утро на Английской набережной в Петербурге и впервые увидела эти тяжеловесные каменные громады, всегда окутанные туманной мглой и сыростью, и это низкое небо, серое и грязное, лениво нависающее в течение всего почти года над Северной Пальмирой. Впечатление, вынесенное мною тогда, не изменилось и впоследствии; никогда мне не удалось полюбить эту великолепную и мрачную столицу, в которой усилия человека, деньги, промышленность и искусство ведут тщетную борьбу с отвратительным климатом и с болотистой почвой и холодные красоты которой, лишенные прелести и поэзии, являются как бы символом деспотической силы. Эти первые впечатления не стали отрадней, когда тяжелая наемная карета привезла нас в гостиницу Демута, где жили мои родители и где мы провели всю зиму в неуютной обстановке русской гостиницы того времени. Мы занимали помещение очень безобразное, грязное и вонючее, с окнами на не менее грязный двор, которое, однако, обходилось нам очень дорого. Эта обстановка представляла печальный контраст с просторными и светлыми залами моего института в Германии, окруженного свежею зеленью сада с его липами и кустами роз.

Мои сестры были вскоре помещены в Смольный, одна — пенсионеркой цесаревны, другая — пенсионеркой великой княгини Марии Николаевны. Я постоянно их навещала, и эти посещения были моей единственной радостью и единственным развлечением, а вскоре сделались для меня обязанностью и даже целью жизни. Несмотря на свою молодость, я скоро была поражена недостатками того воспитания, которое давалось детям в этом учебном заведении. Образование, получаемое там, было вообще очень слабо, но особенно плохо было поставлено нравственное воспитание. Религиозное воспитание заключалось исключительно в соблюдении чисто внешней обрядности, и довольно длинные службы, на которых ученицы обязаны были присутствовать в воскресные и праздничные дни, представлялись им только утомительными и совершенно пустыми обрядами. О религии как об основе нравственной жизни и нравственного долга не было и речи. Весь дух, царивший в заведении, развивал в детях прежде всего тщеславие и светскость. Хорошенькие ученицы, те, которые лучше других умели танцевать и грациозно кланяться, умели причесываться со вкусом и искусно оттенять клюквенным соком бледность лица, всегда могли рассчитывать на расположение со стороны начальницы, г-жи Леонтьевой, а следовательно, и со стороны директрисы и классных дам. Дети богатых и сановных родителей составляли особую аристократию в классах. Для них почти не существовало правил институтской дисциплины. Они могли безнаказанно пропускать уроки, по утрам долго спать, не обращая внимания на звон колокола, пренебрегать обедом, подаваемым в общей столовой (кстати сказать, отвратительным), и питаться лакомствами из соседней лавочки. Как с нравственной, так и с физической стороны весь режим был отвратительный.

Мои сестры благодаря своим хорошеньким личикам и положению родителей, а главным образом благодаря протекции великих княгинь, пенсионерками которых они состояли, сразу попали в категорию аристократок, то есть детей, обреченных на порчу. Благодаря Мюнхенскому институту они имели достаточно познаний, чтобы легко занять первое место в классе среди своих сверстниц, но я скоро поняла, как плохо их воспитывают, и старалась противодействовать злу, проводя с ними как можно больше времени; не давала им читать плохих романов, которые ученицы добывали себе с большой легкостью, поощряла их к серьезным занятиям и говорила с ними о религии, поскольку сама была в этом сведуща.

В Мюнхенском королевском институте, где я окончила свое образование, я находилась под влиянием католических священников; они старались, поскольку это доступно нашему возрасту, привить нам благочестие, правда, несколько узкое и фанатическое, очень ригористическое, очень мелочное и в достаточной степени иезуитское, тем не менее это религиозное воспитание внушило нам душеспасительный страх перед тщеславием, легкомыслием, светскими удовольствиями, спектаклями, нарядами, чтением дурных книг, так что я относилась с ужасом ко всему тому, что превозносилось и ценилось в Смольном; в течение всей своей молодости я никогда не стремилась ни к развлечениям, ни к нарядам, и, несмотря на полную свободу в чтении и на любопытство, которое живо возбуждали во мне нарядные книжки романов, я никогда не находила удовольствия в французской литературе, в то время имевшей большой успех и оказавшей такое развращающее влияние на мысли многих молодых девушек.

Нет сомнения, что суровое воспитание дает характеру известную выдержку, которой всегда недостает людям, получившим слишком мягкое воспитание. Касаясь здесь вопроса о воспитании в женских учебных заведениях России, я совсем не имею в виду входить в подробности, которые завели бы меня слишком далеко, я хочу лишь сказать, что в этом отношении я узнала жизнь нашей родины с одной из ее самых характерных и самых тяжелых сторон: это поверхностное и легкомысленное воспитание является одним из многих результатов чисто внешней и показной цивилизации, лоск которой русское правительство, начиная с Петра Великого, старается привить нашему обществу, совершенно не заботясь о том, чтобы оно прониклось подлинными и серьезными элементами культуры. Отсутствие воспитания нравственного и религиозного широко раскрыло двери пропаганде нигилистических доктрин, которые в настоящее время нигде так не распространены, как в казенных учебных заведениях.