Он шагнул по направлению к Мэри, глядя на нее с такой ненавистью, что она вздрогнула и отодвинулась.
— Признали ли вы меня наконец, леди Антония? Знаете ли вы теперь, кто я и кто вы?
— Нет… Но почему вы называете меня Антонией? — пролепетала испуганная Мэри.
— У вас притупился разум, дорогая Антония. Так вот, чтобы освежить вашу память, почитайте-ка старый роман, который некогда разыгрался здесь.
Взяв Мэри за руку, он потащил ее к большому резному баулу с инкрустацией, где та хранила разную мелочь, и открыл его, а затем нажал пружину. В глубине обнаружилось тайное отделение, откуда он достал шкатулку и пачку пожелтевших писем, но других лежавших там вещей не тронул. Поставив на стол шкатулку и положив письма, он сказал насмешливо:
— Прочтите, а чтобы вам легче было припомнить это любопытное прошлое, я отрекомендуюсь вам: Эдмонд, герцог де Мервин.
Образ его словно побледнел, затем незнакомец отступил к двери — и наконец точно растаял в складках портьеры.
Глава VII
С трепещущим сердцем опустилась Мэри в кресло и закрыла глаза, чувствуя себя совершенно уничтоженной, неспособной привести в порядок свои мысли. Но эта слабость быстро исчезла: врожденная энергия, пройдя хорошую школу, научила ее владеть собой. Она выпрямилась и провела рукой по лицу, отгоняя докучные мысли.
Она верила, что человек не раз живет на земле, и была убеждена в перевоплощении. Следовательно, то, что ей предстояло прочесть, было, вероятно, страничкой этого прошлого, забытого и задернутого покровом забвения ее нового существования. А что это прошлое преступно, в том она не сомневалась: имя Эдмонда казалось ей теперь удивительно знакомым. Но к чему раздумывать и гадать, когда ключ к тайне у нее в руках?
Она решительно придвинула к себе шкатулку и осмотрела ее. То был большой ларец сандалового дерева с чудной резьбой, золочеными ножками и наугольниками, а на крышке был вырезан герб, осыпанный драгоценными камнями, под герцогской короной. В замке́ торчал золотой ключик. Внутри шкатулка была обита красным бархатом, и там хранились толстая тетрадь в переплете из золотистой кожи, сложенный кусок пергамента и несколько золотых вещей (между прочими — кольцо с вырезанным внутри именем Эдмонда и датой). Были еще два медальона с портретами, но Мэри едва взглянула на них: все ее внимание привлекла тетрадь, которую она с любопытством открыла. Та была исписана тонким убористым почерком и представляла собой дневник или автобиографию.
Мэри придвинула лампу и начала читать.
«На этих днях мне пришла мысль описать для себя самой историю моей жизни — или, по крайней мере, ее главные эпизоды. Я много думала о прошлом во время моей болезни. Мне хочется пережить обстоятельства, которые довели меня до совершения поступков, несомненно осуждаемых моей совестью, хотя церковь отпустила все мои прегрешения, а ведь она, конечно, непогрешима, несмотря на то что ее служители нередко бывают недостойными. Почему же, в таком случае, так пугает меня смерть? Да, я страшно боюсь того неведомого мира, куда предстоит мне уйти: молодой, красивой и одаренной всеми благами, украшающими жизнь! Может быть, это уже наказание?.. Нет-нет, индульгенция здесь, в этой самой шкатулке, где я буду хранить эту тетрадь, а она обеспечивает мне прощение Неба и райский покой.
Конечно, никто никогда не прочтет эти строки, но все равно: чтобы начать сначала, надо говорить о моем детстве, потому что в нем-то и кроются зародыши последующих событий.
Мать скончалась, когда мне было всего два года, и до семи лет я жила в Ирландии, в старом замке на берегу моря. Меня воспитывала старая няня, а учил отец, и оба наперерыв баловали, потому что отец обожал меня и не был в состоянии в чем-либо отказать мне.
Итак, я росла не по летам развитой, смелой и сметливой. Я знала, что отец чрезвычайно богат, и была его единственной наследницей, а это делало меня еще своевольней и горделивее, нежели я была по природе.
Мы были католики; строго благочестивый отец с раннего детства внушил мне уважение к церкви и ее служителям. Наш старый капеллан был из тех достойных и добрых священников, которые заслуживают общей любви и уважения, почему я и воображала, что и все остальные такие же, как он.
Однажды к нам приехал иностранный священник, знакомый отцу по Лондону и Риму. Это был человек средних лет, с холодным и бесстрастным лицом, смуглым и красивым. Говорил он по-английски с сильным иностранным акцентом. Его имя было Жуан Гомец де Сильва, и впоследствии я узнала, что он был иезуит испанского происхождения.
В тот раз — как, впрочем, обыкновенно — я играла в глубокой амбразуре кабинета отца, и никто не обращал на меня внимания, а может быть, просто забыли или считали слишком маленькой, чтобы понять серьезный разговор. Между тем я слушала внимательно и не пропускала ни единого слова. Они говорили об одном нашем родственнике из Шотландии, герцоге Роберте Мервине, о котором я уже слышала и раньше. Отец строго осуждал его, называя забулдыгой, мотом и бесчестным человеком: тот неоднократно и помногу занимал у отца, никогда, однако, не возвращая долга.
— Да, это, конечно, человек без принципов. Да и откуда ему взять их, когда он еретик и у него нет ни правой веры, ни духовного наставника, которые держали бы его на пути истинном, — заметил священник, а потом добавил: — Зато супруга его, леди Арабелла, достойна полного уважения: она истинная христианка, и союз ее с сэром Робертом составляет ее несчастье!
— Жаль леди Арабеллу, которую муж оставит под конец нищей, так как он непозволительно проматывает свое состояние. Не так давно он предлагал мне выдать Антонию за его сына Эдмонда, но я поблагодарил за честь оплачивать огромные долги герцога и отдать единственную дочь за этого негодяя Эдмонда, который не только еретик, но еще, как говорят, прескверного характера.
Не помню конца разговора, но эти слова запечатлелись в моей памяти.
Через несколько месяцев после этого отец как-то объявил, что непредвиденное дело вызывает его в Лондон, а вообще пробудет он в отсутствии месяца три, так как вместе с тем желает побывать и в своих шотландских поместьях. Меня очень огорчала предстоящая разлука, но я еще не подозревала, увы, что она будет вечной. Отец посулил мне столько подарков, что я успокоилась и с нетерпением стала ждать его возвращения.
Сначала от отца приходили письма, а потом прекратились всякие известия. В то же время меня постигло большое горе: моя добрая няня, старая Гризельдис, заболела и умерла. Эта потеря так меня огорчила, что я почти забыла про отсутствие вестей от отца и про то, что он не возвращался, хотя три месяца уже прошли.
Мало-помалу тоска одиночества дала себя знать. В замок никто не приезжал, и я часами сидела у окна и глядела на дорогу в надежде увидеть возвращавшегося отца. Наконец однажды я заметила карету, окруженную довольно многочисленным конвоем и направлявшуюся к замку, а когда экипаж остановился у подъезда, я с удивлением увидела, что из него вышли незнакомый господин с сухим неприятным лицом и с ним отец де Сильва. Присутствие последнего успокоило меня: он всегда был добр и нежен со мной, а отец отзывался о нем как о человеке высокодобродетельном, высокого ума и настолько дружественном, что я могла обращаться к нему при всяких затруднениях с полным доверием, как ко второму отцу.
Итак, я бросилась к ним навстречу, но каков же был мой ужас, когда незнакомый господин объявил мне, что мой отец скончался и по завещанию назначил его — герцога Роберта Мервина — моим опекуном. При этом он выразил пожелание, чтобы я со временем вышла замуж за его сына Эдмонда. Герцог прибавил, что приехал за мною, дабы его питомица и будущая невестка воспитывалась в его семье, под руководством его жены. Это как громом поразило меня: в первую минуту я не могла даже плакать, а потом бросилась к отцу де Сильва и, цепляясь за него, кричала:
— Отчего умер отец?.. Это неправда, что герцог — мой опекун! Отец говорил, что он злой, нечестный, а сын его — негодяй… и что он хочет только заплатить свои долги моими деньгами. Я не пойду с ним!..
Слезы прервали меня, но я все же заметила, как противное лицо герцога побледнело и исказилось такой злобой, что мне стало страшно. Тогда преподобный отец сделал знак герцогу оставить нас вдвоем. Он посадил меня на колени, нежно погладил мои кудри и дал мне выплакаться. Затем он рассказал, что во время пребывания отца в Шотландии, когда он переезжал из одного имения в другое с весьма небольшой охраной, в лесу на него напали разбойники. По-видимому, его ограбили и убили, потому что трупы двух его телохранителей затем нашли израненными и полунагими в чаще. Что же касается тела отца и его верного Рутланда, то их не нашли. Лесники, собаки которых и отрыли трупы, все тщательно обшарили, однако нашли только плащ отца с пятнами крови, его перчатку да сломанную шпагу, но никаких следов разбойников. Тел не обнаружили, а потому явилось предположение, что злодеи бросили их в находившееся неподалеку болото…
На другой день, когда первый приступ отчаяния слегка утих, преподобный отец опять беседовал со мною и утешал, уговаривая подчиниться воле Божией, как подобает христианке. Потом в подходящих для моего возраста выражениях он объявил мне, что я не имела никакого права оскорблять своего опекуна столь обидными словами.
— Да ведь отец называл его нечестным! — прервала я его.
— Часто в минуту раздражения говорят необдуманные слова, а лучшим доказательством, что эти речи не были серьезны, служит то, что покойный отец назначил его вашим опекуном. Я видел этот документ, — прибавил он и уговаривал повиноваться воле усопшего, отдававшего меня под покровительство сэра Роберта, желая обеспечить мою будущность замужеством с Эдмондом. Вместе с тем де Сильва выражал уверенность, что я буду счастлива в семье герцога, где подрастали еще два мальчика.
Нетрудно было уговорить семилетнего ребенка, а он сумел к тому же соблазнить меня перспективой иметь двух сотоварищей. Более я не противилась отъезду и даже согласилась звать герцога “дядя Роберт”. Через неделю мы уехали.