В тугом узле — страница 1 из 52

В тугом узле

Искушение

Эх, батя! Снова и снова думаю я о тебе. Хочу того или не хочу, а все время ты мне вспоминаешься.

Смотри только не расчувствуйся. Хотя по тебе этого и не скажешь, но я-то хорошо знаю, сколь чувствителен ты на самом деле и как увлажняются твои глаза при воспоминании о старых добрых временах. Но сейчас речь не об этом. Суровые слова намерен я обрушить на твою голову.

К сожалению, истина, как правило, бывает сурова. И все же ее лучше высказать, иначе история, случившаяся с нами, теряет всякий смысл. Или, может, лучше помолчать? Нет, батя, по крайней мере, нам-то уж не след убаюкивать друг друга ложью. Поэтому я даже не стану сокрушаться, если ты рассердишься.

Да, чтобы не забыть: этот свой привет я шлю тебе из больницы. Радости мало — можешь себе представить. Эта хворь нужна мне, как утопающему стакан воды. Я было попытался обмануть судьбу, да ничего не вышло. Как ни старался устоять на ногах, как ни лез из кожи вон, — в конце концов оказался таким же беспомощным, как осенняя муха на оконном стекле. Но и этого оказалось мало: меня буквально задавили агитацией. Дескать, с жизнью не шутят и тому подобное. Напрасно я ныл: оставьте, мол, меня в покое, все-де образуется, — с меня, что называется, не слезали. В таких случаях все сразу становятся умниками, беспокоятся о тебе, изливают на тебя свое сочувствие, высказывают свои опасения, забрасывают благими советами. А тут еще наш Мадараш, твой преемник, взял меня за горло, все уши прожужжал жене — вот я и сдался. Правда, я тогда действительно чуть не орал при каждом движении, обливался потом, и работа никак не шла.

И вскоре я загремел сюда — на белую больничную койку. Здание больницы напоминает за́мок, расположенный в глубине сада, под сенью высоких деревьев. А внутри — все бело. Порядок здесь строжайший. Так что, дорогой мой батя, времени у меня хоть отбавляй — вот и мусолю по-всякому все, что со мной приключилось. Со мною и с нами, батя, с бригадой — с этим сборищем простофиль.

Возможно, это всего лишь игра. Игра с проносящимся у нас за спиной временем. И тем не менее — увлекательная игра. Еще бы! Воспроизводишь в памяти промелькнувшие дни, приноравливаешься к ним и так и этак, размышляешь над ними. Игра? Но не воображай, что это что-то веселое. Ведь она ни счастья никому не принесла, ни исправить уже ничего не могла — что случилось, то случилось. В лучшем случае она открыла глаза тем, кто раньше, возможно, был слеп и глух. Например, на то, что пропахшие цехом трудяги слишком поздно обычно улавливают смысл происходящего. Разве не так? Ведь когда сунут тебе под нос что-либо, сразу и не учуешь, чем оно пахнет. Иначе говоря, не сразу уразумеешь, о чем речь. А то, глядишь, еще и ухмыльнешься радостно или поаплодируешь. И только потом сообразишь и запричитаешь: боже мой, опять нас подзажали.

И в конце концов горестные уроки извлекаются из этой игры. Во мне, к примеру сказать, она рождает весьма слабые надежды на лучшее будущее и только усиливает нелепый страх за собственную судьбу. Вот я и пришел к выводу: смело надеяться и верить, но и крепко побаиваться. Когда-нибудь я расскажу, что за штуковина эта моя двуликая глупость.

И все же это взбаламученное прошлое касается в первую очередь не меня. Ты в нем был и остаешься главным действующим лицом, батя Янош. И кто виноват, что за это время, увы, не славу я себе схлопотал? Впрочем, в наши дни это стало своего рода правилом в подобных ситуациях. А ведь я наткнулся на здоровую дыру, через которую ты, мой дорогой батя, благополучно ускользнул. Ни господь бог, ни неудача не были причиной того, что так повернулось счастье нашей знаменитой «золотой бригады» «Аврора» и так резко закатилась она. Сейчас я уже ясно вижу, что вовсе не те глупые обстоятельства были тому виной — другие барахтаются, но как-то выкарабкиваются из таких же обстоятельств, батя! Твоя милость, ветеран, наверняка поймет, что я хочу сказать. Пусть нашей бригаде будет понятно и то, что каким бы блистательным бригадиром ни был бы ты, Янош Канижаи, в конце концов из-за тебя несчастье свалилось и на нашу и на твою собственную голову. Потому что твои грехи с течением времени накапливались; из-за твоих заблуждений и наши дела стали взрывоопасны, как пороховая бочка. А это — обвинение в твой адрес, батя, дорогой наш мастер, даже и в том случае, если спичку к этой бочке с порохом поднес другой.

Ты нас использовал, бригадир Канижаи!

Напряги, батя, свои извилины и вспомни!

Разумеется, не мешало бы вспомнить и о том, что твои прекрасные покровители, твои добрые приятели с хорошо смазанными мозгами как по команде бросили тебя вместе со всеми твоими неурядицами по шею в дерьме. Да что там! Они-то громче всех и аплодировали, когда выяснилось, что именно тебя хотят, как говорится, закатать в мокрую простыню.

Ничего не скажешь, все тогда и вправду сошлось к одному. Несколько проколов на производстве, несколько довольно заметных ляпов в бригаде. Да плюс к тому несчастный случай с беднягой Якши. Все сразу! Тут уж и ты не мог нас защитить. И уж мало кого интересовало, что мы выдавали рекорды, что у нас отличная сноровка. И напрасно ты гонял нас на эти авралы — все равно мы оказались на дне. И тогда ты перестал быть той фигурой для начальства, с которой считаются, на которую делают ставку. Так и получилось, что в этой грандиозной сваре именно ты оказался тем глупым простофилей, которого без особого риска можно было избрать на роль «мальчика для битья».

Но самое печальное — если не самое смешное — то, что все это произошло отнюдь не из-за твоих поистине серьезных грехов и ошибок.

Только, дорогой батя, у тебя и тогда оставался выход. Была для тебя приоткрыта небольшая лазейка с черного хода, и ты со своим блестящим прошлым и с наградами, увенчавшими тебя, героя труда, смог без всяких последствий улизнуть с поля битвы. Еще до последнего звонка.

А мы, дорогой наш бригадир, остались!

Остались без своего бати, изрядно потрепанными и ничего, как дураки, не понимающими. В каком-то двойственном положении, трусливо уткнув голову в плечи. А потом нам пришлось на своем хребте выгребать всю грязь со всеми, вытекающими отсюда последствиями.

Вот так, мастер, такова картина. Неплохая штучка, не правда ли? Пока лишь я один скулю под ее бременем. Но не радуйся — твою долю я тебе еще перепасую, черт побери!

Если не смогу рассказать, то опишу.

Правда, я никогда не был бумагомарателем, но сейчас им стану. Так что держись, батя, — хотел бы я взглянуть на тебя после того, как ты прочитаешь мою писанину.

А сделаю я это наверняка. Пока еще бумага девственно-чиста, но я уже просидел над ней несколько часов. Я еще не нашел слова, которыми надо начать, но рано или поздно они придут ко мне, не бойся. А пока я мысленно прокручиваю сюжет.

Я встаю всегда рано, на самой заре. В это время здесь все еще спят. Спит больничная палата, спит дежурная сестра, внизу храпит вахтер, словом, все погружено в глубокий сон; и даже страшащиеся смерти больные тоже дремлют в эти часы.

Я же ничего не могу поделать с собой — так уж приучил меня этот проклятый будильник. Звонит, бывало, в четыре часа, и — привет постель! Но здесь-то ни к чему так рано пробуждаться. Дела никакого, на работу спешить не надо. Вот и лежу себе на спине (прямо как барин, не правда ли?), скрестив руки над головой, уставившись в одну точку. И мысленно пишу тебе это письмо. В полной тишине.

Правда, к шести часам все испарится, но не беда — завтра в предутренние часы можно будет начать сначала.


Мне бы и в голову не пришло терзать сейчас себя воспоминаниями о минувших передрягах и мысленно ввязываться в перепалку с бывшим бригадиром Яношем Канижаи, если бы несколько дней назад меня не посетил большой начальник — Рыжий Лис.

С тех пор во мне все так перевернулось (и не раз, а, по крайней мере, трижды), что и сейчас еще голова идет кру́гом.

До этого времени я считал, что я — этакий заурядный гражданин, с которым обычно не случается ничего особенного и которому по завязку хватает собственных забот и неурядиц. Своих бед.

Больница наша — прекрасная, современная; все блестит, однако для меня она — весьма тоскливое местечко. Когда я загремел сюда, был ужасно огорчен. Конечно, ведь вдоволь намаялся в полуподвальной квартире, мечтал-мечтал накопить силенок, поднатужиться и выбраться из нее, и вот только-только начал было чувствовать, что это удается, — как, пожалуйста, тебя настигает подлая хворь и все летит к черту.

Я так и сказал докторам, в первый же день сказал, и весьма воинственно, чтобы они поторопились со мной. «То есть как это поторопиться?» А так, говорю, что для меня слишком большая роскошь это лечение. «Роскошь?! Почему — ведь в социалистическом обществе лечение бесплатно…» Послушайте, господа любезные, может быть, и бесплатно. Но суть не в этом. Денег по бюллетеню не густо. К тому же, если тебе известно, что, пока ты здесь загораешь, жена с двумя хныкающими малышами мается в захудалой квартире, да еще не в своей, — мы снимаем ее, — то понятно, что денег по больничному мне недостаточно… Врачи вылупили на меня глаза, ничего не понимают. Не понимают! И головой качают. И спрашивают: «Господин Богар, у вас ведь есть средства на жизнь? Так чего же вы тогда хотите?» И действительно — чего? Пожалуй, ничего другого, говорю, как персонального вертолета, чтобы в летние месяцы курсировать на нем между собственной шикарной виллой на Балатоне и заводом, где работаю. Как раз крыша нашего сборочного цеха плоская, на нее прекрасно можно было бы сажать вертолет. Врачи смеются, похлопывают меня по плечу: шутник, мол. А потом спрашивают: «Сколько вам лет, Иштван Богар?» Ровно тридцать, говорю. «Вот видите, — отвечают, — разве можно допустить, чтобы такой молодой человек сгинул через пару лет?»

Ясно, тут трудно сказать, что можно допустить, а чего нет.

Разумеется, о том, чтобы сгинуть, не может быть и речи: врачи считают, что болезнь у меня не тяжелая и вполне излечимая. Для них — не тяжелая.