В тугом узле — страница 31 из 52

— Эй, вытащи меня!

Но Миша спокойно уселся на край бетонного кольца и громко заржал. Сквозь смех он проговорил:

— Это ж грязевая ванна, приятель. Она очень полезна для здоровья!

Надо было как-то выбираться. Я понимал, коли останусь без движения, меня засосет еще глубже, и я лег плашмя прямо на поверхность головой в сторону берега; теперь я-погружался медленнее: пучки водорослей, травы, какой-то мусор поддерживали меня.

Тем временем Миша расстегнул свой портфель, вытащил оттуда бутылку вина, хлеб, колбасу, лук и с издевкой заметил:

— Пока ты, друже, купаешься, я слегка подкреплюсь.

Я плюнул в его сторону. Он загоготал, отрезал кусок колбасы и кинул мне:

— Угощайся!

Я невольно дернул головой, и вонючая жижа попала мне в рот.

— Ну и гад же ты, Рагашич! — прохрипел я.

Набрякшие сапоги и ставшая свинцовой одежда тянули меня вниз. Я старался не делать резких движений, руками и ногами спокойно разгребая болотную жижу. Видимо, я все-таки продвигался вперед, хотя и очень медленно.

Сколько прошло времени? Пять минут? Десять? Час? Оно показалось мне бесконечно долгим. Но вот моя рука вдруг наткнулась на камень. Я добрался до камней, которые после того, как замостили дорогу, сбросили в болотце. Теперь пошло быстрее. Опираясь на них, я выбрался на берег. Какое-то время, обессиленный, лежал в грязи, в висках у меня яростно и гулко стучало, и я судорожно глотал воздух широко открытым ртом.

Рагашич, казалось, был разочарован:

— Ну, ты, парень, грязен и вонюч, но, видать, в этом-то и есть твоя суть.

Тут я вскочил на ноги и выбрался на дорогу. Я разделся, отжал одежду, снова натянул сапоги, предварительно вылив из них грязную жижу, а все остальное разложил на бетонке — сохнуть.

Солнце еще сияло над ватными клочками облаков. Тело мое щекотал легкий ветерок. Кожа высохла, но стала грубой, как поверхность рашпиля. Теперь я тоже подошел к своему портфелю и достал оттуда припасенную бутылку, тут же опорожнил ее. Вина осталось на донышке.

Рагашич продолжал восседать на бетонном кольце, как на троне. Он положил ногу на ногу и весь трясся от хохота.

— Ну, старик, у тебя тяга, как у реактивного самолета!

Я ничего не ответил, да и что я тогда мог сказать? Схватил бутылку и ударил ею по краю бетонного обода. Зажав в руке горлышко с острыми краями, которое сверкало в лучах заходящего солнца, словно карающее орудие смерти, я двинулся к Рагашичу. Он вскочил, в руках у него был нож, но выражение лица сразу же стало очень серьезным.

— Не балуй, мальчонка, брось свою стеклянную пустышку, еще порежешься! — насмешливо посоветовал мне Рагашич, шагнув ко мне. — Я как-то обещал тебя немного пощекотать перышком. Видно, время пришло.

В этот момент я носком сапога нанес ему удар по запястью. Нож вылетел у него из руки и, описав большую дугу, упал в болото. Тут Миша заметно помрачнел. Я же продолжал размахивать своим оружием перед самым его носом.

— Ты, Рагашич, нравишься мне, когда смеешься. Сейчас я нарисую на твой морде ухмылку! Она у тебя навсегда останется. Идет?

Он стоял передо мной в позе борца, широко растопырив руки и расставив ноги, словно готовился к захвату соперника. Я же наступал на него, как фехтовальщик, наклонившись вперед для укола. Когда я сделал шаг к нему, Рагашич отступил. И тут я решился и прыгнул прямо на него. Миша следил главным образом за моей правой рукой, чтобы успеть перехватить ее, а я изо всей силы двинул его левой прямо в живот. Он скрючился и свалился прямо в болотную жижу. Упал он недалеко от края лужи, но стал отчаянно барахтаться и поэтому быстро увяз в жидкой грязи.

Я спокойно ждал, Рагашич затих. Теперь я вернулся к своему портфелю, достал бутерброды и стал жадно есть, наблюдая за противником.

Правда, в одних трусах мне было холодно, я вспомнил о ватниках. Свой я натянул на голое тело, а ватник Рагашича обернул вокруг бедер. Я смотрел, как менялось лицо Рагашича, свидетелей мне опасаться не приходилось, вокруг не было ни души.

Было заметно, что Миша сильно замерз. Его хитрые глаза потускнели, а на лбу появились глубокие морщины. Я молча терпеливо ждал, потом закурил и с наслаждением затянулся. Тут я заметил, что в глазах у Миши зажглись алчные огоньки, рот открылся, а кончик носа стал подергиваться. Ему очень хотелось курить. Лицо у Миши становилось все более мрачным. Наконец, он решился:

— Черт бы тебя побрал, щенок! Сколько мне еще сидеть в этой дерьмовой луже?

Я нашел какой-то прут, нацепил на кончик окурок и протянул ему. Миша два-три раза затянулся, а потом совсем спокойно, будто бы ничего не случилось, проговорил:

— Сходи в город, я тебе литр вина поставлю.

Я взял горлышко и закинул его на середину болота, а потом вытащил Рагашича.

Он тоже разделся и положил свою одежду сушить рядом с моей, которая еще не успела высохнуть.

— Ладно, слетаем вместе. Когда вернемся, все высохнет!

И мы понеслись в Шорокшар. Вид у нас был ужасный. Грязные, как черти, страшные, мокрые бежали мы в поселок, но лица у нас были просветленными, как будто на нас снизошла божья благодать.

Мы забились в самый угол кабачка. Миша притащил от стойки два литра вина и целое блюдо пышек. Он решил произнести тост и, чокнувшись со мной, проговорил:

— Обожди, не пей!

Рука моя замерла на полпути.

— Я тогда пешком под стол ходил, — начал Рагашич, показывая, каким маленьким он был, — когда у меня случай с волками вышел. Ты мне веришь?

Я утвердительно кивнул.

— Вот с той поры у меня повадки такие волчьи! Ты меня понимаешь?

Я молча прищурился, откровенно говоря, не понимая, к чему он клонит.

— Я возненавидел тебя с первого взгляда. Черт знает почему, ты мне не понравился. Видно, решил, что ты — выскочка и карьерист. Потом мне показалось, что ты все время что-то вынюхиваешь. Стукач, словом. Я ошибся. Вскоре я это понял, но злость не проходила. Но теперь это не имеет значения: ты победил сегодня. Я убедился, что ты сделан из того же материала, что и я. Какой это материал? Камень, кремень, настоящий кремень! Значит, мы с тобой вроде как из одной стаи. А знаешь ли ты, что это значит?

Я знал. Правда, про себя подумал, что Миша Рагашич спятил. Хотя, может быть, я и сам иной раз нахожусь на грани сумасшествия. Мне показалось, Миша догадался, о чем я думаю. Тут мы осушили стаканы, а когда поставили их на стол, Рагашич проговорил:

— Нет, нет, я не сумасшедший. Я просто какой-то дикий, необузданный. Видно, материал, из которого нас с тобой слепили, был слишком тверд и еще сыроват. Но не в этом дело. Просто в душе у меня кровоточащие раны. Это горькая правда, ей-ей. Родители мои были людьми суровыми. Воспитывали меня в строгости. И в первую очередь — религия, религия, религия… За любой проступок — строгое наказание. А потом я еще должен был просить прощения и, стоя на коленях, долго молиться. Помню, в первом классе я схлопотал от отца три такие затрещины, что после этого дня два икал. Уж не помню, за что их получил, да я толком и тогда не знал, но только мне пришлось стоять перед отцом навытяжку и еще благодарить за науку. Я не выдержал и разревелся, и тут же получил добавку, чтобы не хныкал.

Но не от этого образовались мои душевные раны. Отец был для меня кем-то вроде святого, я твердо верил, что он не может быть не прав. Он был для меня безгрешным. Иногда я выпрашивал у него каску с шахтерской лампочкой и расхаживал по нашему дворику, подражая походке отца. В такие минуты я бывал счастлив, сутулился, шаркал ногами, как отец. И был очень горд собой.

Отец работал проходчиком и сравнительно прилично зарабатывал. Война уже шла вовсю, но шахтеров пока не призывали, у них была бронь. Но потом все-таки стали забирать, прежде всего тех, кого начальство считало неблагонадежным. Мой отец принадлежал к их числу.

В конце концов он тоже получил повестку и тут же отправился на шахту, чтобы получить расчет. На обратном пути он купил где-то трех худосочных поросят и сказал, что поручает мне вырастить их.

Мать поехала его провожать. Она вернулась домой поздно ночью. Все время плакала и истово молилась. Она всегда была верующей, а начиная с этого дня стала просто фанатичкой. И вот еще что. Когда отца забрали на фронт, мать вечерами, как и прежде, выходила из дома: так делали все шахтерские жены, они всегда ждали возвращения своих мужей с работы. Но все было напрасно. Отец так больше никогда и не вернулся.

Жили мы очень трудно. Моей младшей сестренке было всего три годика. Я был занят школой и поросятами. Я их так выдрессировал, что они стали чудо какими послушными. Стоило мне приказать «стой!», они тут же останавливались. Я говорил: «Сидеть!» — они послушно садились. Словно не свиньи, а хорошо воспитанные собаки.

Почти каждый день я выводил их в лес. Там росли дубы, и мои свинушки в избытке, были обеспечены желудями. Другие свиньи так далеко от поселка не заходили.

Я сплел себе прекрасный небольшой кнут. Длиной он был метра три, из сыромятной кожи. Пока мои поросята набивали брюхо желудями, я упражнялся с кнутом и научился не просто щелкать или хлопать им, это еще не искусство, так любой может, немного потренировавшись. У меня была красивая, увесистая свинцовая пуговица с ушками. Я укрепил ее на кончике кнута и так наловчился, что на расстоянии трех метров мог поразить любую цель. Скажем, даже вбить гвоздь в дерево, сбить птицу на лету, попасть в подброшенный камень. Честное слово, не вру.

Словом, у меня был свой собственный мирок, куда война долго не могла вторгнуться. Правда, однажды, возвращаясь домой из школы, мы увидели множество вооруженных солдат в фуражках, украшенных петушиными перьями. Это были бродившие по деревне жандармы.

Матьи Клайхерц, с которым мы жили по соседству и вместе ходили в один класс, на следующий день рассказал мне, что подслушал разговор родителей. Те обсуждали новость: под Домбоваром на железнодорожной станции из вагонов бежали заключенные. Некоторых перестреляли, кое-кого схватили, но кому-то все же удалось скрыться. Матьи Клайхерц сказал, что это, мол, коммунисты, они пробираются к сербам, чтобы быть поближе к русским. И что, дескать, поэтому-то и приходили жандармы, но у нас в поселке они никого не нашли, только отколошматили дядюшку Дюри Рожика, который осмелился непочтительно о них отозваться. Но, дескать, все уверены, что беглецы прячутся где-то поблизости, раздобыли оружие и партизанят.