В тугом узле — страница 49 из 52

Мужики поплевали на ладони, почесали в затылках, почертыхались, поискали, как бы лучше ухватиться… и вот болванка уже сдвинулась, поднялась сантиметров на шестьдесят над землей и без особых затруднений была доставлена на место.

Тяжелая чугунная болванка так оттягивала руки, что я почувствовал в своем организме скрип всех винтиков и шпунтиков. А когда мы поворачивались, у меня аж под веками защипало. И все же мне эта разминка пришлась по душе. А Рагашич подошел к нам с таким видом, будто он один тащил чушку:

— Ну, как, теперь доходит?

— Здесь нужны бицепсы, а не мозги! Что ты хочешь этим сказать?

— Какой у нас был подсчет, Богарчик?

— Триста сорок пять.

— А вес чушки?

— Триста восемьдесят пять.

— Сорок кэгэ разницы, верно? Итак, мы осилили на сорок килограммов больше. Доходит потихоньку? В этом и вся суть, трудяги!

— Значит, еще по два пива на четверых, дружище.

— В писании, дорогуши мои, а может быть, в библии… словом, где-то я читал, что хорошая команда, по-настоящему хорошая, сто́ит всегда гораздо больше, чем может стоить просто сумма ее членов. Речь идет не только о тяжестях, но о любом совместном деле. Вот что я хотел сказать.

— Думаешь, осчастливил всех этим?

— Теперь ты, по крайней мере, знаешь, чего лишился.

— Это, судари мои, уже не бригада… Так, трудовая единица.

— Миша, ты бы лучше объяснил нам причину!

— Причину? Чего-то, ребята, нашей гвардии не хватает, это точно. Человек уже не чувствует себя здесь так хорошо, как прежде.

Каждый сознавал, что наша команда действительно потускнела. А ведь нельзя было сказать, что о нас позабыли. Забот хватало, их, пожалуй, стало даже побольше прежнего. На нас дождем сыпались советы, указы и директивы по поводу жизни и работы бригады.

Когда Орши положили в роддом, я тоже ушел в декрет. Точнее говоря, взял причитающийся мне за этот год отпуск и остался дома и за папашу, и за мамашу-домохозяйку. Побегать пришлось порядком: то одно нужно, то — другое. И постирать, и приготовить, и убраться, и позаботиться о маленьком Тере. Словом, делать все, что требуется. Честно скажу, уже в конце первой недели такой житухи меня потянуло обратно на завод, хотя в бригаде продолжался кавардак и беспорядок. Пару раз вечерами Мики Франер заезжал за мной на «Волге» и вывозил поразмяться в город, чтобы я совсем не закис. Но это были вполне невинные прогулки: я брал с собой маленького Тера.

Франер же привез из роддома Орши с малышом Шандором. Он даже предложил свою кандидатуру в крестные отцы, но отнесся к этому как-то легкомысленно. Вел он себя как настоящий кавалер: часто наведывался к нам, привозил цветы Орши, сладости для Тера, погремушки и резиновых зайчиков для крохи Шандора. Мне же доставлял последние новости из сборочного, не они меня в то время мало трогали. Когда я вышел на работу, его визиты прекратились.

Буквально за несколько месяцев у нас с Орши сложился совершенно новый образ жизни. С двумя малышами забот значительно прибавилось. И никаких радужных перспектив. Дорога передо мной была одна-единственная. Вкалывать и вкалывать. Идти по этой дороге пока есть хоть какие-то силенки.

И вот тогда, когда, казалось, я втянулся, посерьезнел, даже стал как-то суровее, когда, казалось, вошел в ритм и у меня открылось второе дыхание в этом бесконечном забеге, в котором я, наматывая круг за кругом мчался вперед, меня вдруг шатнуло, и я вылетел на обочину. Стал обитателем больницы.

Бог знает, за что мне пришлось страдать? Может что-нибудь врожденное. Или приобретенное в детстве. А может, в армии? Возможно, это результат нашей дуэли с Рагашичем на шорокшарском болотце? Или вина «жестяного дворца», когда Виоле чуть не отрезало руку? А может, все, вместе взятое? Из разных болячек и получилась серьезная хворь? Не знаю.

В тугом узле

«Батя! Сегодня — моя последняя ночь в больнице перед выпиской. Выходные я проведу дома, а в понедельник выйду на работу.

Можешь себе представить, с каким волнением я жду этого понедельника. Мне страшно.

До сих пор мне казалось, что я ничего не испугаюсь. А теперь я боюсь, боюсь, что буду действовать так же, как ты.

Но я не хочу этого. Понимаешь, батя? Не хочу добиваться успехов твоими методами. Но, вполне вероятно, что я и сам не смогу действовать по-другому.

Может быть, я тоже обману ожидания дирекции?

Но не зря я мысленно спорил с тобой все эти ночи напролет до самого рассвета, кое-что мне все же удалось понять.

Знаешь, главное вовсе не в том, что именно из-за тебя мы плюхнулись мордой в грязь. Черт с ним, это тебе можно было бы и простить. Ведь наши судьбы сплелись накрепко, не так ли? Мы и плакали и смеялись вместе. Если падал ты, то и мы тут же оказывались на брюхе. Казалось бы, все ясно. Или все же нет?

А загвоздка вот в чем: отнюдь не все так просто. Дорогой учитель, ты гораздо раньше сбился с пути. И чтобы понять, когда ты допустил первую ошибку, которая положила начало провалу всех твоих блестящих, честолюбивых планов и замыслов, пришлось бы возвращаться в далекое прошлое. Выражаясь изящным современным языком, можно сказать, твоя концепция — ошибочна. Поначалу, когда ты вместе с нами пустился в великий поход за наградами и титулами, все было чисто и правдиво. Постепенно все стало меняться. Когда? Верно, тогда, когда успехи начали кружить нам голову. Так уж вышло. Это правда. И тогда ты стал спекулировать.

Ведь ломали себя на работе не ради честной славы и высоких идей, а только теша твое тщеславие. И учти, старый форвард, мы продолжим бой, начнем все сначала и будем сражаться умнее и честнее. Твои спекуляции не принесли ничего, кроме дутой славы одному тебе. Ты запутался, батя, и запутал нас. Добрую дюжину лет мы стояли на линии огня. Во имя чего? Только во имя славы, ореола вокруг наших голов. Это было единственной целью. Мы забыли о сути нашей работы, нашего дела. Оно выродилось, превратилось в пустой звук.

Нельзя, правда, утверждать, что мы ничего не добились. Нет, напротив, иной раз нам удавалось горы сдвинуть, выполняя твои замысловатые идеи и планы. Когда это было нужно, мы оказывались способными творить чудеса. Но тебе все казалось мало. И мы уже перестали различать путь, по которому неслись по твоему приказу. А оказалось, мы давным-давно сбились с прямой дороги.

Вероятно, ты этого не сознаешь. Именно потому я говорю тебе в лицо такие горькие слова. А теперь ты даже не заглядываешь на завод, в наш сборочный! Почиваешь на лаврах в своем уютном домике. И носа к нам не кажешь. Ты бездельничаешь, чувствуя себя оскорбленным в лучших чувствах и намерениях, разыгрываешь из себя этакого умирающего галла. (Есть такая скульптура. Может, ты когда видел ее на картине или слышал о ней.)

Зачем ты так недостойно ведешь себя, батя? Перед кем ты разыгрываешь незаслуженно изгнанного национального героя?

Перед своей дражайшей супругой? Она-то счастлива, что ты, наконец, попал под ее безраздельную власть.

Или перед бродячими собаками, — они во множестве водятся у вас в Уйпеште, — которые пялятся на тебя сквозь ограду сада испуганными, бессмысленными глазами?

Или, может, перед голубями, которых ты подкармливаешь зернышками из собственного кармана?

Или перед самим собой?

Брось это никчемное занятие, батя! Это жалкое существование, оно не для тебя! Будет ужасно, если в конце концов ты и сам привыкнешь и уверуешь в свою непогрешимость и будешь жить легендами, сочиненными тобою же. К черту эти легенды! Ты ведь никогда не был человеком высшего порядка, состоящим из одних достоинств, этаким витринным манекеном, какими обычно рисуют героев-передовиков. Ты был обычным человеком одним из нас, слепленным из той же глины и грязи, замечательным мастером своего дела. Просто тебе выпало иметь чуть больше силы и таланта, но, наверное, и чуть меньше счастья, чем большинству из нас.

Я-то ведь тебя знаю. Знаю твое доброе сердце и широкую душу, твои купеческие замашки, талант, замечательные организаторские способности. По сути дела, ты поступал так, как вынужден был поступать.

Я в общем-то отказался от мысли писать тебе. За чем? Все равно я не смогу влезть в твою шкуру. Ни в твою, ни Мадараша, ни в чью другую. Я должен быть таким, какой я есть, каким себя выкую.

Но сколько у меня должно быть лиц? Одно?

А у тебя их было множество, этих лиц. У тебя, батя, была добрая сотня лиц и сердец. Ты был очень сложным механизмом, как и любой из нас. Разве не так? Посмотри на Мишу Рагашича — ведь мы его не первый год знаем. Но и он непредсказуем. Он тоже многолик. То злобный, как зверь, то — философ, то — рубаха-парень, добрый приятель, а то — примитивный дикарь. И с другими не проще. Яни Шейем, Якоб Виола, Янош Таймел, Лазар Фако, Марци Сюч… Чем пристальнее я всматриваюсь в любого из них, тем больше лиц и обликов обнаруживаю В каждом.

Не скажешь ли, батя, где взять зеркало, в котором можно увидеть себя?»


В понедельник в раздевалке мне слова не дали сказать: все, кому не лень, тормошили меня, хлопали по плечу, видно, чтобы поскорее выколотить из меня больничный дух. В сборочном меня ждало поручение: разыскать старшего мастера Переньи. Там меня настиг телефонный звонок — вызывали в штаб соцсоревнования. Оттуда для сверхсрочного и архиважного разговора меня вытащил Рыжий Лис, который именно теперь решил поделиться своими соображениями и дать советы. Затем в течение получаса со мной проводил семинар дядюшка Лайош Беренаш. За ним следом изложил свои взгляды на жизнь наш заведующий культсектором, особенно подробно остановившись на надеждах, которые у него появились в связи с моим назначением. Так продолжалось до полудня.

Причем все это было довольно однообразно. Все разговоры сводились к одному: увидите, коллега Богар, никаких проблем у вас со мной (с нами) не будет. Нужно лишь делать то, что делалось прежде. Никаких нововведений, экспериментов. Год заканчивается, телега катится сама по себе, со временем бригадирство станет для вас таким же привычным делом, как для собаки — лай. Все знакомо, надо только продолжать начатое другими.