ажно было то, что он узнал.
Рядом с амбаром тянулся в сторону моря глубокий овраг. Аносов спустился в него и устроился так, чтобы видеть, что делается возле амбара: ему нужно было установить время смены караула. На всякий случай он улегся, делая вид, что спит.
— Эй, бродяга! Чего разлегся? Марш отсюда!
Грубый окрик заставил Аносова обернуться. Он увидел на краю оврага толстого человека, в котором узнал Галагана. Это была неприятная встреча. Известно, что Галаган служит в полиции. Но делать нечего — Аносов поднялся и побрел к морю. Галаган смотрел ему вслед. Вдруг он крикнул: «Стой!» — и дал тревожный свисток.
Возможно, Аносов еще мог спастись, если бы у него были молодые ноги и здоровое сердце. Но он знал себя и рассудил, что лучше не бежать. Документ у него в порядке, узнать его трудно, а других улик против него нет.
Но, увидев выражение изумления и злобного торжества на жирной физиономии Галагана, Аносов понял, что допустил ошибку. И все, что произошло с ним потом — допросы, угрозы, побои, — не могло заглушить сознания совершенной ошибки. Ошибочно было думать, что его не узнают в городе, где его знали все, ошибочно было не посоветоваться с товарищами, прежде чем отправиться в рискованное путешествие, — ведь он сам не раз предостерегал товарищей от излишнего риска, ошибкой было не послушаться Михайлюка… Но в основе всех этих частных ошибок лежала общая, главная ошибка: переоценка себя, своего опыта и умения.
Так думал комиссар Аносов.
Он судил себя судом своей партийной совести много строже, чем заслуживал, и не признавал оправданий. Теперь ему оставалось с достоинством и твердостью встретить смерть, чтобы и его смерть послужила делу борьбы.
Аносова привели к зданию горсовета. Здесь, на втором этаже, прежде находился горком партии. Вот и второй этаж, третья дверь направо, здесь был его кабинет. Сюда его ввели. Казалось странным, что комната и вещи в ней не изменились, тогда как он, Аносов, стоит с закрученными за спину руками, а за его столом сидит долговязый эсэсовец в черном мундире, с дряблым серым лицом.
— Если не ошибаюсь, вас зовут Аносов, — сказал гитлеровец, с неприятной отчетливостью выговаривая русские слова. Он встал, неслышно прошелся по комнате и остановился спиной к окну, лицом к Аносову.
— Вам все здесь знакомо. Не правда ли! — На его тонких губах появилась бледная улыбка. Он повел взглядом по стене, на которой теперь висели портреты Гитлера и Гиммлера, и добавил с той же улыбкой: — Почти все.
Аносов молчал. Он решил молчать с той минуты, как был арестован. А ведь он был живой человек. У него горела огнем спина после допроса в комендатуре, у него были выбиты зубы и текла кровь из ушей, и он знал, что это только начало. Но он молчал, словно не видел этого человека с тихим голосом и неслышной походкой.
Начался допрос, если можно назвать допросом то, когда один человек спрашивает, требует, грозит, кричит, а другой остается глух и нем. Потом Аносова повели в подвал гестапо. Наступила ночь и сменилась днем, и снова ночь и снова день. Времени здесь не различали. Под низким цементированным сводом подвала был ад. Тело Аносова жгли, вытягивали, сжимали, били и гнули, как будто это было железо. Но и железо не выдержало бы того, что вынес этот человек. Он страдал немыслимо — и все-таки молчал.
В те редкие минуты просветления сознания, когда палачи оставляли его в покое, перед ним возникали видения счастливого будущего. Здесь, в фашистском аду, пытали и убивали его тело, но не могли убить душу.
14
Костя плохо спал ночью. Он то вставал и прислушивался, то опять укладывался на тощем соломенном тюфячке в подполе. Возможно, что и Аносов лежал на этом тюфячке. Лежал, думал о людях, за которых боролся, не щадя жизни. И вот завтра — конец, смерть…
Костя не в силах был лежать, вскакивал, натыкался в темноте на стену и останавливался. Скреблась мышь в своей норе, храпел Михайлюк над головой, и отдаленный, не умолкающий доносился шум моря.
Охваченный тоской, Костя долго не мог уснуть. Но вот сверху, сквозь щели пола, начал пробиваться свет. Заскрипел отодвигаемый сундук, откинулась половица, в подпол заглянул Михайлюк.
— Вставай, хлопче, снедать!
Костя отказался от еды. Михайлюк не стал уговаривать. Он потянул к себе костыли и встал. Голова его сразу ушла в приподнятые костылями плечи, отчего он казался горбатым.
— Сиди и не высовывайся. Понял? — Михайлюк застучал костылями к выходу.
Костя подождал немного, достал и внимательно осмотрел тесак — подарок Микешина — и спрятал его под рубашку. После этого он вышел, тщательно притворив за собой дверь.
Время было не раннее, а на улицах пусто и как-то непривычно просторно. Костя вначале не мог понять, отчего так просторно, потом сообразил: деревья, прежде окаймлявшие улицу с двух сторон, были вырублены. Костя миновал окраинную улицу, повернул к бульвару. На бульваре тоже было безлюдно. Даже море казалось отсюда иным — пустым и скучным.
Пройдя некоторое расстояние, Костя услышал скрип и вздрогнул. Это везли лес к берегу. Значит, Галаган правду сказал о новой пристани. Костя посмотрел в ту сторону (там правее находился амбар «Рыбаксоюза») и заметил повыше берега часового. Но что бы Костя ни делал и куда бы ни смотрел, все время он думал об одном… За бульваром начиналась площадь, за площадью — горсовет, там теперь гестапо.
Какая-то женщина пробежала мимо. Лицо у нее было потное, испуганное. Это была Галаганиха. Костя торопливо присел возле кучи мусора, делая вид, будто роется в ней, а сам исподтишка следил за женщиной. Если она побежит в комендатуру, нужно отыскать Михайлюка и предупредить его, если домой, значит она еще ничего не знает о Галагане. Женщина повернула в переулок, к своему дому. Костя успокоился и начал пробираться к горсовету.
День был сырой и пасмурный, как вчера. По небу быстро неслись облака. Резкие порывы налетавшего с моря ветра гнули деревья, срывали с них листья и кружили белую пыль.
Костя осторожно выглянул из переулка. Впереди высилось здание горсовета. Оно было самым крупным в городе, в три этажа, с широким подъездом, перед которым теперь стояли два часовых, а третий, с винтовкой наперевес, ходил вдоль ограды из колючей проволоки.
Все это Костя рассмотрел в одну минуту — и часовых, и колючую проволоку, которой гестаповцы оцепили горсовет, и офицера, важно поднимающегося по ступеням подъезда, и флаг со свастикой над подъездом… Но не это привлекало его внимание, а темные, забранные толстой решеткой окна подвала. Там, по словам Галагана, находится Аносов.
Костя повел глазами мимо подвальных окон и слева, где начиналась площадь, увидел два свежевкопанных столба. Сначала он не понял, зачем они здесь, потом заметил, что прохожие стараются быстрее миновать это место, и лица прохожих объяснили ему все. «Значит, правда… здесь… сегодня!» Сердце мальчика упало. Прижав руки к груди, он застыл на месте, не в силах отвести взгляд от этих таких обыкновенных и вместе с тем таких страшных столбов.
Вдруг Костя увидел Михайлюка. Михайлюк был в фартуке дворника, с метлой в руках. Зажимая костыли подмышками, он неуклюже подметал улицу возле горсовета. Видел ли он Аносова? И здесь ли Аносов? Выждав, когда Михайлюк очутился неподалеку от подвальных окон гестапо, Костя направился к нему. Чтобы не возбудить подозрений, он, как вчера, решил изображать нищего и, протянув руку, заныл:
— Дяденька, дай копеечку… хлебца дай…
Михайлюк нахмурился, замахнулся на него метлой. Но Костя продолжал приставать. Редкие прохожие оглядывались на попрошайку, часовой обернулся в его сторону, но, охваченный острым, неодолимым чувством, Костя остановился как раз против подвального окна, стараясь проникнуть в него взглядом. И ему показалось или он действительно увидел мелькнувшее сквозь решетку подвала лицо.
«Аносов… комиссар… он здесь!» Костя готов был броситься на часового, рука его уже искала тесак. Но Михайлюк толкнул его с такой силой, что он отлетел на несколько шагов. А Михайлюк, не отставая, стучал вслед за ним костылями и шипел сдавленным голосом:
— Вот я тебя… убирайся!
Но глаза его блестели, лицо странно морщилось. Может, он не так уж сердился?
Косте было все равно: сердится на него Михайлюк или нет. Аносов был здесь, рядом, а они не могут ему помочь. Будь здесь Семенцов или Теляковский, они бы знали, что делать.
Костя брел, опустив голову. Вдвоем они вернулись домой. Михайлюк вскипятил чайник и заставил Костю напиться чаю. Даже разыскал для него огрызок сахару.
— Ну и дурной, — бормотал он. — Разве их голыми руками возьмешь?
— А вы Галагана взяли! — озлобленно выкрикнул Костя.
— Так то Галаган, а это… — Михайлюк махнул рукой. — Пей, пей, не зевай. Мне идти надобно. А ты сиди. Может, Семенцов явится. Тогда мы…
Костя молчал. Он понимал, что это — пустой разговор. Семенцов не успеет явиться. Вдруг вдали глухо ударил барабан. Лицо Михайлюка дрогнуло.
— Пошли. Только смотри, малый!
Они пришли на площадь и смешались с толпой, которую согнали сюда полицаи. Все молчали, старались не смотреть друг на друга; словно совестились, что стоят и не смеют уйти. Ветер усиливался. Отдаленней, но явственней и громче доносился грохот прибоя.
Послышался топот солдат, раздалась команда, и между столбов с перекладиной, над безмолвствующей толпой появился человек с обнаженной седой головой. Его лицо носило следы перенесенных страданий. Но вот он поднял голову, выпрямился и… улыбнулся. Это было так страшно, что женщины в толпе заплакали.
— Не надо плакать! — услышал Костя знакомый голос.
Несколько дней пытали Аносова, стараясь вырвать хотя бы одно слово, — и не могли. А теперь он сам заговорил:
— Не надо плакать… Любите Родину в ее трудный час, бейте врага и верьте… час победы придет!
— Мы верим! — закричал Костя. — Мы обещаем… — Михайлюк зажал ему рот. Еще кто-то крикнул. Толпа пришла в движение. Но резкая команда заглушила слова Аносова. Петля захлестнула ему шею. А море гремело все громче, будто отдавая прощальный салют, ветер кружил над площадью горькую пыль, стремительно неслись облака в небе. И над площадью, над потрясенной толпой качался в петле человек, завещавший любить Родину и бороться с врагом.