В ученье — страница 2 из 5

Пока самовар кипел, дядя Василий развернул закуску и налил четыре рюмки водки.

– Нет, уж меня уволь, Вася, – отказалась Марфа. – Отродясь не пивала.

– Ну, как знаешь. Эй, Катя…

Катерина Ивановна вышла и выпила поданную ей рюмку.

– Это ей для здоровья дохтур велел, – объяснил дядя Василий, точно извиняясь за жену. – Ну, Фома Павлыч, будь здоров на сто годов…

– Аль выпить, Василь Мироныч? Ну, одну-то куды ни шло… Будьте здоровы… ежеминутно…

От селедки и колбасы Марфа тоже отказалась, а за ней и Сережка, что даже обидело дядю Василия. Зато они с величайшим удовольствием принялись за ситник и огурцы. Сережка ел с таким аппетитом, что у него даже выступили слезы на глазах. Мать потихоньку дергала его за рукав рубашки, но мальчик был слишком голоден, чтобы понимать это предупреждение. Маленькая Шура с удивлением смотрела на него своими большими глазами и наконец проговорила:

– Папа, дай мне такой же точно кусок ситника… и огурец…

– Позавидовала? – смеялся дядя Василий. – Ну, учись у деревенских, как хлеб нужно есть… Она у нас, как барышня, – только посмотрит да понюхает еду.

Когда сороковка была выпита, дядя Василий и Фома Павлыч сделались сразу добрее.

– Что же это у нас закуска даром остается? – говорил дядя Василий, почесывая в затылке. – Фома Павлыч, не иначе дело будет, как ты позовешь Пашу, а окромя этого…

Он что-то шепнул Фоме Павлычу на ухо и сунул что-то в руку.

Катерина Ивановна выпила две рюмки, и ее бледное лицо покрылось красными пятнами. Она уже не пряталась за занавеской по-давешнему, а сидела у стола и не сводила глаз с Сережки.

– Вот и посмотри, Катя, какие деревенские бывают! – ласково говорил дядя Василий. – Сколоченный весь…

– На сиротство бог и здоровья посылает, – задумчиво отвечала Катерина Ивановна, вздыхая. – Уж, кажется, мы ли не кормим нашу Шурку, а толку все нет. Едва притронется к пище – и сыта…

Пришла Парасковья Ивановна. Она походила на сестру – такая же худая и с таким же сердитым лицом.

– Загуляли? – проговорила она, подсаживаясь к столу.

– Загуляли, Паша, – ответил дядя Василий. – Потому нельзя: сестра.

Фома Павлыч принес вторую сороковку и на пятачок студню в бумажке.

– Это от меня закуска, Марфа Мироновна… На целый пятачок разорился, потому как и мы с вами в родстве приходимся. Вот и мальчуган поест студеню…

Парасковья Ивановна выпила рюмку водки и страшно раскашлялась.

– Чахоточная она у меня, – объяснял Фома Павлыч гостье. – Скоро помрет… Две уж весны помирала. Ежеминутно…

После второй сороковки мужчины сделались окончательно добрыми. Фома Павлыч называл дядю Василия уже Васькой, хлопал по плечу и лез целоваться.

– Отстань… – уговаривал его дядя Василий.

– А ежели я тебя люблю, дядя Василий? То есть – вот как люблю… Скажи мне: «Фомка, валяй в окно!» И выскочу, ей-богу, выскочу… Ежеминутно. У меня уж такой скоропалительный карахтер… Или люблю человека, или терпеть ненавижу.

Парасковья Ивановна подсела к Марфе и начала ее расспрашивать про деревенское житье-бытье. Марфа повторила свой рассказ: как захворал муж, как продали избу и лошадь, как она оставила маленькую девочку у свекрови и повезла Сережку в Дитер.

– Куда же ты его денешь в Питере? – спрашивала Парасковья Ивановна.

– А не знаю… Ничего не знаю, голубушка. Как уж бог устроит, так тому и быть.

Выпившие женщины жалели ее и качали головами. Трудно придется такому махонькому мальчонке в чужих людях. Еще неизвестно, куда попадет. Конечно, бог сирот устраивает, а все-таки жаль…

Дядя Василий, когда начали пить пиво, вдруг сделался скучным и все отмахивался рукой, как отгоняют комаров. Фома Павлыч раскраснелся, хихикал и к каждому слову прибавлял: «Ежеминутно».

– Чему ты радуешься-то? – говорил ему дядя Василий. – Несчастные мы с тобой люди, и больше ничего. Да… И не люди, а так… слякоть!

– В каких: это смыслах будет, Васька? Я в другой месяц все пятьдесят цалковых заработаю… Какого же тебе еще человека надобно? Ступай-ка, заработай столько в деревне…

– В деревне? Да ты и во сне не видал, какая такая деревня есть… «Пятьдесят цалковых»! Велики твои пятьдесят цалковых… Как будто и деньги, а в руки взять нечего. Я вот тоже по сорока цалковых зарабатываю, а где они? Ты вот и подумай, шалый человек… И никому мы с тобой не нужны. Вот совсем не нужны… А вот деревня-то всем нужна – она, матушка, всех нас, дураков, кормит и поит. Без деревни то мы все бы передохли, как земляные черви…

– Ежеминутно, – бормотал Фома Павлыч. – Какой же человек, ежели ему хлеба не дать. Правильно…

– То-то вот и есть… И народ там правильный, в деревне, потому как вся ихняя жисть есть правильная, а у нас баловство. Ну вот выпили мы с тобой две сороковки, поели колбасы да селедки, а дальше что? К чему, например, эта самая колбаса? Вот Сережка и не глядит на нее, потому ему претит… Ты ему щей дай, каши, картошки, а не колбасы. Он будет здоровый мужик, а мы подохнем с своей колбасой. В деревне-то как говорят: «Растет сирота – миру работник». А у нас сирота у всех, как заноза. А ты мне свои пятьдесят цалковых показываешь! Тьфу! Вот что твои пятьдесят цалковых да и мои сорок вместе…

Дядя Василий чем дальше говорил, тем больше сердился. Лицо у него покраснело, глаза сделались злые; время от времени он кому-то грозил кулаком.

– Правильно… – соглашался во всем Фома Павлыч, начинавший моргать глазами. – Ежеминутно.

Этот разговор закончился совершенно неожиданно. Фома Павлыч поднялся, подошел к дяде Василию и, протягивая руку, проговорил:

– Коли так, Васька… ежели, например, сказать к примеру… воопче… Ну, значит, и ударим по рукам.

– В чем дело?

– Давай, просватывай племяша… Значит, тово… беру его в ученики… Человеком сделаю…

– Марфа, слышишь? – спросил дядя Василий. – Значит, определяй Сережку по сапожной части…

– Не знаю, как ты, Вася… – испуганно ответила Марфа.

– Ну, так разнимай руки, – проговорил дядя Василий. – Фома Павлыч человек хороший, хоть и пьяница; не обидит Сережку. А там видно будет… По условию, на пять лет, Фома Павлыч?

– На пять, Васька…

Они ударили по рукам, а Марфа должна была разнять руки. Она горько плакала. Сережка смотрел на всех и ничего не понимал.

– Ну, теперь будем литки с тебя пить, – заплетавшимся языком проговорил Фома Павлыч. – Посылай еще за сороковкой…

III

Когда Фома Павлыч проснулся на другой день, у него страшно трещала голова с похмелья. Он лежал несколько времени на постели с закрытыми глазами и старался припомнить – какую сделал вчера глупость. Глупость была, Фома Павлыч это помнил, но очень смутно. Из-за ситцевой занавески, которая отделяла кровать от большой русской печи, он только видел спину жены. Она, по обыкновению, встала рано и хлопотала по хозяйству. Фома Павлыч по тому, как жена гремела жестяной кастрюлей и бросала ухваты, понял одно, что она сердится и сердится именно на него.

«Ах, братец ты мой… – сообразил Фома Павлыч, продолжая валяться на постели. – Выходит дело-то ежеминутно… Ну, чего Паша злится? Уж эти бабы… У самой бы так-то голова поболела с похмелья… да. Тогда бы узнала, каково на свете жить».

Парасковья Ивановна несколько раз заглядывала за занавеску и наконец не утерпела.

– Ты это что валяешься-то, лежебок? – заворчала она. – Белый день на дворе, а ты дрыхнешь.

– Паша, я… ежеминутно.

– Ступай хоть полюбуйся на нового работничка. Кормильца нанял…

Фома Павлыч сел на кровати, поскреб свою виноватую голову и сразу все сообразил.

– Ах, братец ты мой… Оно действительно, Паша, того… Одним словом, ежеминутно!.. И на кой черт я его взял?.. Где он?

– А сидит в мастерской и смотрит, как другие работают. Совсем у тебя ума нет, вот и навязал себе на шею кормильца…

– Ежеминутно, Паша…

И для чего в самом деле он взял мальчишку в ученики? Припоминая, как было дело, Фома Павлыч только почесал в затылке. Просто хотелось выпить и сорвать с дяди Василия «литки», а своих денег не было.

– Ах, нехорошо, братец ты мой, Фома Павлыч, вот даже как нехорошо. А ежели отказаться от мальчика – перед дядей Василием совестно… Вот тебе, пьяный дурак! – погрозил Фома Павлыч самому себе кулаком. – Бить тебя мало…

Сапожная мастерская помещалась в подвале старого деревянного дома. Она состояла из двух комнат – в одной была мастерская, а в другой жил сам хозяин. Мастерская освещалась всего двумя маленькими оконцами, выходившими на улицу. Эти окна лежали вровень с землей и давали слишком мало света.

Старый подмастерье, отставной солдат Кирилыч, и днем работал с огнем. Перед ним стояла всегда жестяная лампочка, свет которой пропускался сквозь стеклянный шар с водой, заменявший увеличительное стекло. Кирилыч страдал глазами и плохо видел. Кроме него, были два ученика-подростка, лет по пятнадцати – рыжий Ванька и кривой Петька. Кирилыч всегда был мрачен, любил вздыхать и думать вслух. У него всегда были наготове какие-то сердитые мысли, которыми он точно стрелял в неизвестного врага. Ванька и Петька отличались веселым характером, любили подраться и вообще что-нибудь поозорничать. Одеты они были, как все сапожные ученики, в грязные рубахи, опорки и грязные фартуки когда-то белого цвета. Для своих лет оба были слишком малы ростом и казались гораздо моложе. Испитые зеленые лица говорили о многолетнем сиденье в подвале.

В первую минуту, когда Сережка проснулся, он спал на лавке, он долго не мог сообразить, где он. Было еще темно, но рабочие сидели уже вокруг низенького столика и работали. Сережка видел только согнутую спину Кирилыча, а из-за нее смотрели на него Петька и Ванька.

– Проснулся, деревенский пирожник, – проговорил рыжий Ванька и фыркнул.

Кривому Петьке тоже понравилось это прозвище, хотя оно и было придумано без всяких оснований. Петька тоже фыркнул. Конечно – пирожник, настоящий деревенский пирожник!.. По этому случаю кривой Петька даже ткнул рыжего Ваньку в бок кулаком, и обоим сделалось ужасно смешно. Кирилыч сурово посмотрел на них поверх круглых очков в медной оправе и проговорил: