Грудь заключенного высоко поднималась. Джельсомина рыдала, вся содрогаясь.
— Зачем ты вошла сюда? И знала ли ты, чем занимался тот человек, которого ты любишь? — спросил монах, стараясь придать больше строгости своему голосу.
— Я ничего не знала, нет, нет, нет!
— И теперь, когда ты знаешь правду, ты, конечно, уже перестала быть жертвой своей страсти?
Джельсомина опустила голову, скорее под влиянием горя, чем от стыда, и ничего не ответила.
— Пусть лучше она будет обо мне самого дурного мнения, — сказал Джакопо глухим голосом. — Ей будет легче тогда возненавидеть мою память.
Джельсомина молчала.
— Видно, что ее бедное сердечко сильно страдает, — сказал участливо монах. — Надо как можно бережнее обращаться с этим нежным цветком… Послушайся меня и твоего рассудка, дочь моя, не поддавайся слабости.
— Не расспрашивайте ее, батюшка. Пусть она уйдет! Пусть проклинает меня!
— Карло! — воскликнула Джельсомина.
Последовало продолжительное молчание. Заключенный, казалось, боролся сам с собой. Наконец, он прервал молчание.
— Отец, — сказал он торжественно, — я надеялся, что эта несчастная девушка победит свою слабость, узнав, что тот, кого она любила, оказался… браво; я желал этого, но я не знал тогда величия женского сердца… Скажи мне, Джельсомина: можешь ли теперь без ужаса смотреть на меня?
Джельсомина, дрожа, посмотрела на него и улыбнулась. Джакопо вздрогнул так, что монах услышал бряцание его цепей.
— Довольно, — сказал браво, делая страшное усилие, чтоб успокоиться. — Джельсомина! Ты услышишь мою исповедь. Ты долго была, не подозревая того, хранительницей моей тайны; и теперь я ничего больше не скрою от тебя.
— Но, Антонио! — вскрикнула Джельсомина. — Ах, Карло, Карло! За что ты убил этого бедного рыбака?
— Антонио! — повторил монах. — Разве тебя обвиняют, мой сын, в смерти Антонио?
— За это именно преступление меня приговорили к смерти.
Монах опустился на скамейку и словно замер, между тем как его взгляд, полный ужаса, переходил по очереди с бесстрастного лица Джакопо на дрожавшую Джельсомину. Он начинал видеть правду из-за таинственной занавеси, которой ее скрывала политика Венеции.
— Здесь произошла страшная ошибка, — сказал он, задыхаясь. — Я побегу сейчас к судьям и выведу их из заблуждения.
Заключенный спокойно улыбнулся и протянул руку, чтобы удержать монаха.
— Это ни к чему не приведет, потому что Совет Трех желает осудить меня за смерть Антонио.
— Но ты ведь будешь безвинно казнен! Я был свидетелем его смерти и докажу, что его убили другие.
— Отец, — вскрикнула Джельсомина, — повторите ваши слова, скажите мне еще раз, что Карло не сделал этого ужасного преступления.
— Он меньше всех виновен в этом преступлении.
— Да, Джельсомина, — вскричал Джакопо, протягивая ей руки, — я не виновен в этом преступлении, как и во всех других, которые мне приписывают!
Крик радости вырвался из уст Джельсомины.
— Я вам говорил, что по ложному обвинению в контрабанде моему несчастному отцу пришлось тяжко страдать много лет в проклятой тюрьме, в то время, как мы его считали живущим в ссылке на островах. Наконец, нам удалось представить вниманию Совета несомненные доказательства невинности старика, вполне достаточные, чтобы убедить патрициев в несправедливости прежнего приговора; но эти люди не желали признавать своих ошибок. Совет так долго медлил оказать нам справедливость, что моя бедная мать умерла от горя. Сестра, которая тогда была в годах Джельсомины, не надолго пережила мать… И единственной причиной, на которой основывался Сенат в своей медлительности, было подозрение, что на самом деле в том преступлении, за которое поплатился мой отец, был виновен один молодой человек из патрициев.
— Так неужели Сенат отказался исправить свою ошибку? — спросил монах.
— Исправляя свою ошибку, отец, Сенат должен был открыто сознаться, что он мог ошибиться. Тогда дело коснулось бы чести многих старейшин государства… А мне думается, что их сенаторская нравственность отличается от общепризнанной, человеческой… После долголетних моих просьб с меня была взята торжественная клятва, что я не скажу об этом никому, и мне разрешили, наконец, навещать отца в тюрьме. Я не могу вам описать, какую радость я почувствовал, услыхав его голос. Я, насколько мог, старался облегчить его положение в тюрьме… Джельсомине было поручено сопровождать меня каждый раз. Тогда я еще не знал побудительных причин сенаторов, хотя уже начинал над ними задумываться. Когда, наконец, они убедились, что им удалось заманить меня в свои сети, тогда-то они и вовлекли меня в это роковое заблуждение, которое разрушило все мои надежды и привело туда, где я теперь нахожусь.
— Ты утверждал, что ты не виноват, Джакопо?!
— Да, отец, я не виновен в пролитии крови; но моя вина в том, что я поддался их хитростям. Я дал клятву служить тайно государству в продолжение известного срока. В вознаграждение за мою службу мне обещали отпустить отца на свободу. Им бы не удалось так скоро перехитрить меня, если бы я не страдал так сильно из-за мук моего отца, который в то время был мне единственным близким человеком на земле. Мне рассказывали о казнях, о пытках, показывали картины мучений, чтобы я имел представление о том, как могут, если этого захотят властители, страдать осужденные. Убийства в ту пору были часты, и требовалась особая бдительность полиции… Словом, я им разрешил распускать обо мне в городе слухи, которые должны были обратить на меня внимание народа. Мне нечего говорить больше: вы, конечно, ясно представляете себе то клеймо, которое заслуживает каждый, согласившийся на собственный позор.
— Но какая же цель этой презренной лжи?
— А как же? Ко мне ведь обращались, как к известному наемному убийце, и моими донесениями я был полезен Сенату. Но я спас жизнь нескольких граждан, и мне это служит утешением.
— Я понимаю тебя, Джакопо; мне рассказывали, что Венеция не стеснялась в известных случаях пользоваться услугами людей смелого характера… О, святой Марк! Какое злодейство покрывает твое имя.
— К сожалению, да! Я должен был исполнять и много других гнусных обязанностей ради интересов республики. Граждане изумлялись, что меня оставляли на свободе; некоторые из них объясняли это моей ловкостью. Когда народ возмущался против меня, Совет Трех умел всегда отвлечь его внимание, а когда народ успокаивался больше, чем это было в интересах Совета, он спешил возбудить его недовольство… Одним словом, в продолжение трех долгих лет я вел жизнь проклятого всеми отщепенца, живя только надеждой освободить отца и поддерживаемый его любовью.
— Джакопо! Ты заслуживаешь сочувствия и жалости…
— Джельсомина, — продолжал Джакопо, — ты слышала всю историю моей жизни. Убедилась ли ты, что я не злодей, за которого все меня считают?
Она протянула ему руки и, опустив голову на его грудь, заплакала.
— Да, я вижу, каким искушениям тебя подвергали, бедный мой Карло, — сказала она тихим голосом, — знаю я и то, как ты любил твоего отца.
— Но простишь ли ты мне, что я скрывал от тебя правду?
— Ты меня ничуть не обманывал. Я верила, что ты любил твоего отца так, что был готов отдать за него жизнь. И я вижу теперь тебя таким, каким считала.
Монах глубоко задумался. Он взял за руку Джельсомину и ласково простился с Джакопо.
— Мы тебя не покинем, — сказал он ему. — Не теряй присутствия духа. Мы будем бороться за тебя до последнего вздоха.
Джакопо выслушал это утешение, как человек, привыкший жить среди опасностей. Он с улыбкой недоверия проводил своих посетителей.
Глава XXX
Тюремные сторожа ожидали отца Ансельма и Джельсомину, и, как только они вышли из камеры, дверь заперли на ночь. Дорогой их никто не остановил, и они беспрепятственно дошли до конца коридора, ведущего в квартиру тюремного смотрителя. Здесь монах остановился.
— Согласна ли ты приложить все усилия, чтобы спасти от смерти невинно осужденного? — спросил он вдруг свою спутницу.
— Я готова пожертвовать жизнью, чтобы спасти Джакопо.
Отец Ансельм подал ей знак следовать за ним.
Он повел Джельсомину в ту часть дворца, которая была отведена для правителя республики.
Отец Ансельм, благодаря своей одежде и решительному характеру, беспрепятственно дошел до частных покоев дожа, жившего под охраной в отдельной части дворца. Часовые не задерживали его. Таким образом, монах и его спутница очутились, наконец, в прихожей дожа, куда многие безуспешно старались проникнуть, употребляя для этого всевозможные средства.
В эту минуту там находилось два или три низших придворных служителя. Один из них быстро поднялся при виде незнакомцев. Видно было, что он был смущен их неожиданным появлением.
— Боюсь, что мы побеспокоим его высочество, — сказал отец Ансельм.
— Вам это известно больше, чем мне, но…
— Не будем терять времени в бесполезных разговорах. Проведи нас, пожалуйста, в кабинет его высочества.
— Без предварительного доклада туда запрещено вводить…
— Но ты видишь, что здесь не обыкновенная аудиенция. Пойди доложи дожу, что монах, которого он ждал, и девушка, в которой он принимает участие, ждут его приказаний.
— Разве его высочество сделал распоряжение?..
— Скажи ему, что время не терпит, что час, когда должен погибнуть невинно осужденный, приближается.
— Что тебе надо, Марко? — спросил дож, когда к нему вошел слуга.
— Синьор, — ответил служитель, — монах-кармелит с молодой девушкой ждут ваших приказаний.
— Что ты такое говоришь? Монах? И девушка?
— Да, синьор, те самые, которых вы изволили ждать. Синьор, я повторяю слова монаха. Он мне сказал: пойди, скажи его высочеству, что монах, которого он желал видеть, и девушка, в которой он принимает участие, ждут его приказаний.
Дож покраснел больше от негодования, чем от неожиданности, и глаза его заблестели.
— Так смеют обращаться ко мне… и еще в моем дворце!