В весенней дымке
Теплым солнечным днем ранней весны ходили они вместе по усадьбе. Он — уже старенький, зябкий, в теплом плюшевом картузе, в беличьем полушубке; она — молодая, в одном платье, с легким шарфом, накинутым на белокурую голову.
— Смотри. Знаешь ты, что это растет? — спрашивал он и тыкал концом своей палки.
Она присматривалась, нагибалась и ничего не узнавала. Из земли на каждом шагу высовывались и лезли всякие диковинки, в которых трудно было угадать то знакомое и обычное, чем они станут летом. Высовывались и лезли то былиночки, то трубочки и набалдашнички, зеленые, белые, красные, наивные, слабые и нежные.
Старик смеялся и называл растения.
— То-то, брат! Ничего-то ты не знаешь! Городская ты штучка!
— Трудно, дедушка, узнать, — оправдывалась Зоя, — вот хотя бы у пионов и стебли, и листья зеленые, а тут выбивается что-то красное.
— Красное, красное! — хохотал старик. — Так вот и вы, молодежь, порой, посмотришь, такой красный растет.
Канава около сада была еще полна снегу; и снег был плотный, твердый, белый. Дедушка мимоходом сунул в него палку.
— Можно в снежки поиграть на зеленой травке, — сказал он. — Замечаешь, как сомкнулись вместе три времени года? И никогда прошлое с будущим так близко не сходятся, так тесно не сплетаются, как ранней весной. Все — только воспоминания и ожидания. Сухие бурые листья в прошлогодней траве, желтое жнивье. Кажется, что будто еще вчера здесь махали косы, ложились в крестцы снопы, скрипели нагруженные телеги. А взгляни на деревья. Голы, как зимой, а цвет уже не тот: и в стволах, и в ветвях серая или зеленоватая окраска; почек не видно, а есть какая-то пышность, гибкость. И стоят они уже не в осенней прозрачности, а в какой-то дымке…
— А что это за красные кусты? — спросила Зоя.
— Калина-то? Что, не думается тебе, что если сломить веточку, из нее брызнет кровь? Это — калина… Ну, пройдешь, что ли со мной смотреть, как сажают яблоньки? — весело спросил старик.
Зоя пошла.
Яблоньки сажал садовник и поденные бабы. Готовые с осени ямки чернели среди молодой яркой травы, точно маленькие могилки. В эти могилки ставили тоненькие хворостинки, и бабы в ярко-красных юбках, перегнувшись вдвое, забрасывали ямку землей.
— Славно, славно! — почему-то сказал дедушка и бодро пошел вдоль по ряду только что посаженных хворостинок.
Зоя остановилась. Здесь, на солнышке, было очень тепло, почти жарко; странно было представить себе, что та белая полоса, которая лежала вдоль сада, была не что иное, как снег. Низко над травой порхала ярко-желтая бабочка, в саду кричали грачи и где-то дальше, в поле, мычала корова. Зоя оглядывалась, слушала и думала: «Что мне со всем этим делать, если у меня нет счастья? Зачем я приехала? Куда я дену себя?»
Она села на пень и опустила голову.
Солнце припекло ей плечи и затылок; живое тепло пробегало по всему ее телу. «Никогда, никогда я не буду больше счастлива, — думала она. — Никогда, никогда…»
Вечером все небо заволоклось облаками, деревья зашумели. Стало темно и холодно. Дедушка велел затопить камин, и старый Егор, дедушкин камердинер, растапливал его соломой, стоя на коленях, и долго кряхтел и шептал. В комнате запахло соломой и дымом. Зоя слышала, как за окном деловито и озабоченно тараторили галки. Пришла Ефимовна, экономка, и долго говорила с дедушкой насчет каких-то телят и поросят.
— Не один будете, слава богу, — угодливым голосом говорила она. — Одним-то вам и праздник не в праздник, ей-богу! Теперь есть о ком позаботиться, ей-богу!
Она все смеялась и оглядывалась на Зою, и в этих взглядах была хитрость и ненасытное бабье любопытство. Зоя понимала, что своими разговорами о телках и поросятах, о приближающемся празднике она всеми способами спрашивала ее: «Зачем она приехала? Почему? Надолго ли?» Но это не сердило ее, а забавляло.
Наконец, и Егор, и Ефимовна ушли. Дрова в камине ярко горели и трещали; перед огнем в кресле сидел дедушка и молчал, а за окном все еще тараторили галки. Зое казалось, что дедушка молчит многозначительно и строго. Это молчание будто тоже спрашивало: «Почему ты приехала? Зачем?» Но сейчас же добавляло: «А если ты хочешь об этом молчать, будем молчать».
— Соловьи еще не поют, дедушка? — спросила она.
— Не слыхать еще, нет, — неожиданно весело ответил старик. — Рано еще, не время. А лягушки уже кричат. Как же…
— Дедушка, а тебе одному не скучно? — опять спросила Зоя.
— Нет. Совсем не скучно. Приедет кто-нибудь, свой, любимый, я рад. Я очень рад. А одному тоже не скучно. Никогда.
— Ты много читаешь, дедушка?
— И читаю. Да. И дела… Так, немудреные, житейские делишки. Нет, ничего… Не скучно. Что прочтешь, что увидишь или услышишь — все обдумать хочется. Ну, по силам. Какие там думы? Другому-то такие думы просто бы убожеством, нищетой умственной показались. Мне хватает. По силам. Верно ли, неверно; широко ли, узко. Для себя, для своей души, свой мир.
— Свой мир? — переспросила Зоя. — Неужели ты обманываешь себя на старости лет? Неужели ты еще хочешь верить в то, чего не было и не будет?
Старик молчал, видимо не понимая.
— Может быть, я обманываю себя, — наконец просто сказал он, — если весь итог моей жизни — обман.
— Если у тебя осталась вера в людей! — неожиданно резко сказала Зоя.
Она отошла от окна ближе к камину и легла на диване. Старик не ответил.
— Дедушка, — позвала она. — Вот ты прожил много-много лет. Назови мне людей, к которым ты никогда не терял уважения, которых ты любил только за то, что они достойны были любви. Если хочешь, то не называй, а скажи число. Или скажи, много или мало. Но скажи искренно.
— Но пусть будет мало, очень мало, ни одного имени даже, — спокойно сказал старик, — разве это разрушит мою веру в людей? Пусть ни одного имени. Это ничего. Вера все-таки есть, и это вернее и надежнее имен. А для пустой души самая богатая именами жизнь останется пустой. Без веры в людей не может быть людей.
Зоя приподнялась в темноте и развела руками.
— Дедушка, ну что же мне делать? Я больше не могу верить!.. Да, для меня жизнь останется пустой. Мне уже 18 лет, дедушка, а единственный человек, которому я беспредельно верила, обманул меня. О, дедушка, как это ужасно!
Не оборачиваясь, он знал, что она закрыла лицо руками, что она сидит теперь согнувшись, опираясь локтями о колени. Галки перестали болтать, и в доме и на дворе было очень тихо.
— А сколько ему лет, этому обманщику? — строго спросил старик.
Она вздохнула и выпрямилась.
— 23.
— Учится еще?
— Он кончает.
— Наверно, вообще негодяй?
— О, нет, дедушка! — горячо воскликнула Зоя. — Почему это тебе пришло в голову? Меня поэтому так оскорбил его поступок, что я была уверена, что он — лучший из людей. Но теперь… но теперь…
В ее голосе дрожали негодование и слезы.
— Мне он не дорог, дедушка, и никогда не был дорог… Понимаешь, он оскорбил меня. Нет, не меня, а во мне… Он оскорбил во мне самое лучшее, самое чистое… Он сделал мне так больно… в душе… Так больно!..
Старик внимательно слушал, и лицо его стало озабоченным и серьезным.
— Да разве тебе уже 18 лет? — спросил он.
— Да. Я тебе расскажу, дедушка, как все было. Ты хочешь?
— Расскажи. Хочу. Расскажи.
Она опять вздохнула.
Она горячо, но несвязно рассказала самую обыкновенную, вечно повторяющуюся историю молодой, еще неосознанной любви. Она хотела объяснить дедушке, что она оскорблена, разочарована, несчастна, а он понял, что она счастлива, что любовь ее взаимна, что та размолвка, которая заставила ее приехать к нему, те слезы, которые она едва сдерживала, только увеличивали ее счастье, приближали весну любви, сгоняли последний снег и холод.
— Дедушка, ты понимаешь? Дедушка, ведь это ужасно! Значит, у него не было никакого уважения ко мне? Я знаю, что он сделал это только для того, чтобы задеть меня. И все это заметили. И папа еще смеялся.
— Отец смеялся? — живо спросил старик.
— Да, он вообще над нами всегда смеется. Он очень любит Алексея, по-моему, даже слишком его хвалит. Он и теперь меня винит, что я будто слишком строга. А когда я уезжала, он опять смеялся и говорил: «Возвращайся христосоваться. Алексей давно на этот случай рассчитывает». Я! с ним христосоваться? Да ни за что!
Дед сидел прямо и молчал.
— Дедушка, отчего ты молчишь? — спросила Зоя.
— А вот выслушал и обдумываю, — задумчиво ответил старик. — Ведь это, пожалуй, серьезно, внучка? Обдумываю.
— Я боюсь, что я про него слишком много дурного сказала, — робко заметила Зоя. — Я бываю зла и несправедлива. Он хороший, дедушка.
— Обдумать надо, обдумать, — твердил дед.
— Ужин подан, — сказал Егор, просовывая в дверь голову.
— А ландышей, дедушка, еще нет? — глубоким, вздрагивающим голосом спросила Зоя и неожиданно засмеялась. — Я никогда сама не рвала ландышей, никогда!..
— Вон он, подлец! — говорил дедушка и указывал палкой на едва заметную точку, неподвижную в голубом небе. — Вон он, разбойник! Ишь, разделывает, негодяй!
Зоя не видела. Она становилась то рядом с дедом, то сзади него, чтобы верно определить направление, указываемое палкой, но жаворонок оставался для нее невидимкой. Он звенел сверху, то ближе, то дальше, и тот же, но более отдаленный звон звучал по всему полю, над изумрудными еще редкими зеленями.
Они шли по обсохшей дороге, уже настолько сухой, что весь верхний слой земли был в трещинах, и Зоя следила, как в эти трещины поминутно скрывались пауки, озабоченно снующие под ее ногами.
— А почты еще сегодня не было? — спросила она.
— Теперь, может быть, уже привезли, — хитро улыбаясь, сказал старик. — Хочу еще пройти, посмотреть… У меня там пашут. Пойдем, что ли?
Он был уверен, что она откажется и побежит домой спрашивать про почту; но она только секунду колебалась и согласилась. Дедушка пошел межой, и Зое пришлось идти сзади.