Собственно, у меня всю жизнь на моем революционном пути было много и расставаний и встреч, но такой вот особенный случай представился мне только раз.
Из Мангендэ я шел пешком около полумесяца. Даже не успев развязать свой дорожный узелок, опять пришлось мне в ночь тронуться в дорогу. О своей матери я многое, многое думал. По характеру она нежная и умеренная. А отец как революционер характером был стоек и строг. И естественно, что теплая любовь ко мне больше шла от матери.
Два года назад, когда я собирался идти на Родину учиться, ей было так трудно отпустить меня одного в такую даль. Такая добрая, человечная она была.
Тогда рядом с нами был отец, который «страшнее тигра», как говорила бабушка в Мангендэ. Мать тогда ничего не могла поделать, она не могла удержать меня при себе. Но, сказать правду, я глубоко чувствовал тогда всю теплоту тихих материнских слез.
Допустим на минуту, что не я, ее сын, а другой мальчик, тоже 13-летний, преодолев дорогу в тысячу ли, добрался до моего дома, когда было темно. В таком случае добренькая моя мать, может быть, заставила бы его отдохнуть под своей кровлей, сытно накормила бы голодного, постелила бы страдальцу теплую постель.
В каком-то году весной, точно не помню, из Хучхана из-за реки привезли к нам в дом больного мальчика. У него нарвало левую ногу и заднюю часть шеи. Больного в таком тяжелом состоянии нес на спине его дядя. Мать его развелась с мужем из-за семейной драмы. И бедного мальчика взял под свою опеку дядя.
Мой отец, врач, осмотрев больного, сказал матери:
— У него, видать, дело тяжелое. Придется ему оперировать ногу. Ходить он пока не может. Пусть живет мальчик у нас, пока его лечат.
— Нечего и говорить, пускай поживет, — сразу согласилась мать.
После операции каждый день к нарывам прикладывали пластырь — этакое месиво из пшеничной муки, соды и меда. Мать помогла отцу накладывать эту лекарственную массу к месту, где очень гноилось. Раны гнойные, грязные, но мать при этом и не поморщилась ни разу.
Многодневные старания моих родителей помогли мальчику выздороветь. И вот ему посчастливилось вернуться домой.
Дядя, привезший его к нам, протягивая отцу воновую кредитку, говорит:
— Не жалко мне и сотен рян (старая денежная единица — ред.), если по-честному платить за такое лечение. Но, сами знаете, житьишко-то у нас какое! Только душа горит желанием хорошенько расплатиться. Буду очень благодарен вам, примите, пожалуйста, вот это за лечение. На это можете хотя бы водку-то…
Осекся, не договорил, чего хотел сказать. Смотревшая рядышком на эту картину мать сердечно молвила ему:
— Чем бедняку платить за лечение? У нас тут так говорить не позволено. У меня душа болит, что не так хорошо кормили больного ребенка. А вы с таким разговором…
дядя мальчика все настойчивее просил моих родителей получить деньги. Другое дело, когда так просят богатые, но откуда он-то может заработать деньги на лечение? Может, чтобы заработать эту вону, ему пришлось сгребать на склоне горы сухую хвою сосны и продавать ее как топливо на оплату за лечение. Такой бедный человек готов отдать за лечение и последнюю свою вону. Это очень затрудняло моих родителей принять от него эту плату.
И отец растерянно спрашивает мать:
— Видишь, не получим — гость обидится. Как уж нам тут и поступить-то? Как думаешь?
— Просьба-то сердечная. Давай уж примем…
Приняли. И мать тут же выбежала на улицу, взяла на эту вону пять ча (30,3 см — ред.) перкали. Возвратившись, подарила покупку мальчику.
— Знаешь, мальчик, недалек уже весенний праздник тано. Будешь дома, попроси сшить тебе из этого одежонку, — сказала мать.
В то время перкаль на рынке продавали по 35 чон за одну ча. Значит, мать купила эту ткань за одну вону и 75 чон. Выходит, что к одной воне, поданной больным, прибавилось 75 чон.
Мать жила бедно, но не была так расчетлива, у нее не было жажды на деньжата. Другими правилами жила она. «Дожить человеку мешает не неимение денег, а нехватка возраста в жизни». «Деньжата — это такая вещь: то попадает в руки, исчезает, и наоборот». Такова была философия моей матери. Она была столь добрая душой, мягкая и щедрая.
Отец, бывало, за какую-то неприятность или неосторожность упрекнет ее, а она и тогда ничем на это не ответит, все стерпит, никакого пререкания, только попросит прощения: «Я виновата», «Такого больше не будет» и так далее. Случалось, что мы, ребятки, ужасно шалили, то вымажем в грязи одежду, то поломаем что-то, или поднимем такой ужасный шум, что бабушка даже упрекнет ее:
— Чего ты отругать детишек за это не смеешь? Ни словечка не проронишь.
— Зачем ругать их за детское-то баловство? Тут упреки ни к чему.
Ничего более жесткого от нее не слыхали.
Муж был революционер, вот для него все она и делала. Чего греха таить, если глянули на нее глазами чисто слабого пола, то ее жизнь была нескончаемой чередою непосильных для нее мытарств и мук. Она мало познала смысла спокойной, дружной семьи с мужем. Да это было и понятно: муж всегда был на немилой чужбине, окунувшись с головой в движение за независимость. Могу сказать, да и то в этом не совсем уверен, что ей было радостно и интересно жить только тот годик с мужем в Кандоне, когда он там учительствовал. И еще, может, год-два в Бадаогоу, где все-таки хоть как-то устроилась наша семейная жизнь.
Острожная жизнь мужа, потом болезнь, полицейская слежка, бесконечный скитания, смерть опоры семьи, вступление сына на стезю революции, его частый уход из родной семьи — все это не дало ей познать смысл дружной семейной жизни. Вся жизнь ее складывалась из душевных мук.
И в Мангендэ она всегда была в хлопотах. Приходилось как старшей невестке заботиться о хозяйстве большой семьи, в которой было 12 едоков. Нечего и говорить о помощи мужу, об уважении к свекру и свекрови. Убирала комнаты и двор, возилась на кухне, стирала белье, пряла пряжу — словом, трудилась, не разгибая спины. От зари до зари гнула спину на поле, и у нее не было просто времени, как говорится, поднять голову на сияние солнца. Быть старшей невесткой большой семьи в те времена, когда были живучи феодальные привычки и замысловатые правила приличия, — дело было не простое. И в редком случае, когда варили кашу, ей давалось пригорелое зерно. А когда на столе стояла жидкая похлебка, мать брала для себя из нее только отвар. Такое вот ей только и доставалось.
Когда невыносимая усталость просто валила ее с ног, она вместе с моей тетенькой, женой брата отца, ходила в церковь. В то время в Сонсане — сейчас здесь стоит военная академия — высилась церковь системы пресвитерианства. В селе Нам и в его окрестностях было немало верующих-христиан. Были такие, которые думали: пока мы живем, мол, но жизнь-то у нас не человеческая, будем верны учению Иисуса, а потом, после смерти, попадем в «рай».
В церковь вместе с взрослыми ходили и дети. Они там смотрели богослужение. Чтобы умножать ряды верующих, церковь иногда раздавала юным богомольцам и сахарку и тетрадочек. Ребятишкам это было интересно, и они каждое воскресенье гурьбами ходили в Сонсан.
И меня вначале тянуло туда любопытство. Иногда и я ходил со своими сверстниками в Сонсан. Но мне довольно скоро надоело смотреть на религиозные обряды, такие строгие, не соответствующие душевному миру детворы, слушать однотонные проповеди пасторов. И редко стал я посещать церковь.
Однажды в воскресенье я, лакомясь тянучкой с поджаренными бобами, приготовленной бабушкой, сказал отцу:
— Папа, сегодня я в церковь не пойду. Неинтересно смотреть богослужение.
Отец, посадив меня, такого малолетнего несмышленыша, сказал спокойно:
— Пойдешь или не пойдешь, дело твое. В самом деле в церкви ничего такого нет. И если не пойдешь — ничего страшного не будет. Тебе надо больше верить в свою страну, в своих соотечественников, чем в Иисуса. И еще: надо думать в больших делах в пользу своей страны.
После такого отчего наказа мне и совсем стало лень ходить в церковь. И когда я учился в Чхильгоре, никогда не ходил молиться, хотя в школе и контролировали тех, кто не ходит в церковь. Мне думалось, что евангелие Иисуса довольно далеко от трагедии своего народа. В иисусском вероучении было много и гуманистического, но в ушах у меня, глубоко переживавшего за судьбу нации, более актуально прозвучал клич истории, призыв к спасению родной страны.
С точки зрения идеологии отец был атеист. Но вокруг него было много верующих, потому что он сам учился в Сунсильской средней школе, где обучали богословию. И естественно, что я тоже часто общался с верующими. Кое-кто вот спрашивает меня: «Не оказывало ли на ваш рост большое влияние христианство?» Нет, я не попал под религиозное влияние, но получал большую помощь от христиан в человеческом отношении. Вместе с тем и я сам оказывал на них свое идеологическое влияние.
Я думаю так: христианский дух — носители его желают, чтобы люди земного шара жили в мире и согласии, — и моя идеология, ратующая за самостоятельную жизнь человека, не противоречат одно другому.
В Сонсане я ходил лишь тогда, когда мать ходила в церковь. Ее она посещала, но в Иисуса не верила. Однажды я и спросил ее потихоньку:
— Мама, ты ходишь в церковь потому, что действительно веришь, что бог существует?
Она, улыбаясь, покачала головой и говорит:
— Хожу не потому, что там есть что-то. Зачем попадать в «рай» после смерти? Очень устала я, честное слово, и иду туда отдохнуть немного.
Услышав это, мне стало ее очень жалко. И почувствовал, что душою стал к ней еще ближе. Молясь в церкви, она, совсем усталая, клевала носом. Заканчивается проповедь пастора, все встают, голося «аминь!» — только тогда она просыпалась. Но и после этого «аминь!» она, бывало, не сразу освобождалась ото сна — так одолевала ее усталость. Я тихо-тихо трогаю ее и говорю ей:
— Молитва кончилась.