В январе на рассвете — страница 5 из 22

Как-то до войны, когда он работал в школе, его посылали сюда из района уполномоченным. Была весна, сев, грязища на пашне, едва ноги вытаскиваешь, но тут, в осиновой рощице, уже сухо, земля в ломкой прошлогодней траве; сбивалась обильно коричневая пыль с пересохших скоробленных листьев крапивы. А дальше в самой чащобинке, средь дубков и березняка, неожиданно приютилась сухонькая поляна-круговинка, устланная черничными, перетлевшими за зиму кустиками, где хорошо черника родит. На эту поляну водила Чижова повариха Акулинка — березовицу пить. Рука об руку, с ведром березового сока, весело выбирались они назад, на закраек леса к бревенчатому сараю и вот этим бакам с горючим. Позднее культстан разобрали, перевезли на другое поле, а баки остались. И осталось у Чижова светлое воспоминание о той весне. И еще об Акулинке, у которой он тогда переночевал. И что удивительно — чем дальше уходила та ночь в прошлое, в еще Довоенное и потому вроде бы давнее-давнее, тем больше она прояснялась, занимала его, обрастая милыми подробностями, отчего-то очень дорогими ему.

Очевидно, как он понимал теперь, причина была не в самой Акулинке, а в ее детях. У Акулинки их было двое. Помнится, пока он ужинал в ее хате, вокруг стола все вертелась девочка лет семи, с большими задумчивыми глазами, в которых сквозило ожидание чего-то, чего так не хватает детям, живущим без отцов. Этого как раз не хватало тогда и Чижову, и он почувствовал какую-то родственную, почти кровную связь с этой девочкой, украдкой наблюдавшей за ним от печки, несколько раз перехватив ее ожидающий взгляд, после чего она отвернулась, смущенная. И такая жалость заполнила его, что он готов был остаться здесь насовсем, — лишь бы только дети не смотрели вот так неспокойно и выжидательно, с какой-то недетской тайной надеждой на заезжего чужого дядьку.

Он и потом, уже ночью, раздумывал об этом, когда Акулинка, тоже истосковавшаяся по мужской ласке, наконец-то уснула, по-прежнему прижимаясь к нему, не отпуская его от себя. Почему-то ему казалось, что девочка в соседней горенке еще не спит, ждет, как там у мамки все сложится, обернется к утру, и оттого сделалось как-то совестно перед этой ничего еще толком не понимающей девчонкой, но уже что-то смутно чувствующей в жизни взрослых и страстно желающей по-хорошему наладить эту жизнь. Он лежал тихо, боясь потревожить задремавшую ненадолго Акулинку, ощущая ее горячее округлое тело, ее даже во сне тревожную руку, все чего-то беспокойно ищущую.

Рядом в кроватке посапывал восьмимесячный Акулинкин сынишка. Он часто начинал хныкать во сне, и она укачивала его, не просыпаясь, привычно заученным движением руки, все же раза два или три за ночь брала его на руки покормить, сидела тут же в постели обнаженная, грудастая, нисколько не стыдясь Чижова. Правда, ничего стыдного в общем-то и не было, в этом — просто святое целомудренное материнство. Но, усыпив сына, сунув ему в рот бутылочку с молоком, она вновь ныряла к Чижову под одеяло, смеясь беззвучно, зазывая его ненасытно-жадными губами и руками. А он, после того как она засыпала на время, опять слушал детское сонное причмокивание, и ему уже по-настоящему хотелось всего этого — мирного, домашнего, обыденного. Тогда и подумал: а не жениться ли на Акулинке, раз у него не получилось жизни с женой, которая ушла от него; вот так взять и жениться, усыновить ее детей, учительствовать здесь в селе, жить-поживать да добра наживать. Чего еще надобно человеку?.. Но днем, еще раз поразмыслив на свежую голову, усомнился он в чем-то, и от ночных его намерений не осталось и следа; слишком уж ненадежной, непостоянной показалась ему молодая вдовушка, да она ничего и не ждала от него больше, никаких обещаний не требовала. Так и не смог он заменить чужим детям отца. Вот оно: причина в нем самом, и Акулинка тут ни при чем… Где она теперь, Акулинка? И ее крохотный крикливый сынишка, то и дело просыпавшийся ночью? И дочка ее, так доверчиво присмиревшая под его рукой, когда он погладил ей голову?.. Неизвестно. Многое неизвестно из того, что было. Война все перевернула, разбуровила, так перетряхнула людей, что стала видна изнанка каждого, кто какой есть и на что способен: кого-то сломила душевно, растоптала, а кого-то, наоборот, выправила, очистив от всякой скверны, сделала, лучше, возвысила, вознесла. Вот так-то, Иван Дмитриевич, бывший сельский учитель, а потом капитан, начальник полковой разведки, а теперь лишь всего-навсего рядовой партизан. Так-то, дорогой.

Он посмотрел вверх. Луна на месте стояла, не двигалась; вокруг нее проступал едва заметный оранжевый ореол, туманился. И в этом оранжевом кругу — рябь взрыхленных облачков; казалось, они были выше луны, где-то за ней.

«Это на мороз, — решил Чижов. — А замети так и не будет. Во всяком случае, сегодня уже не будет: и нечего ждать напрасно».

Было холодно, но ему надоело топтаться на тропке, согреваясь в ходьбе. Сейчас, стоя на земле, без лыж, он чувствовал страшную усталость. Ныли натруженные мышцы ног, и мозжило в коленной чашечке, там, куда угодил осколок бомбы. Собственно, из-за этого осколка он и попал в плен. Взрывом бомбы его бросило тогда на горячие от солнца камни, он надолго потерял сознание и пришел в себя уже под наведенными автоматами. Вот что произошло полгода назад, седьмого июля, чуть за полдень, на Херсонесском мысу. Но самые трудные испытания были еще впереди: концлагерь, пытки в каком-то подземелье, где его допрашивал жирный эсэсовец, побег ночью из товарняка, в котором пленных везли куда-то на запад, прыжок в темную дыру, проломанную в стенке вагона, и долгий путь сюда, в родные места, в партизанский отряд…

Чижов нащупал языком шрам под нижней прокушенной губой. Он сам тогда, когда его хлестали плетью, закусил губу, чтобы не закричать от боли. Вот как все было. А ему не верят. Тот же Кириллов не верит. Все приглядывается, приценивается, словно ищет в нем скрытого врага, предателя. Откуда у него, такого молодого, такая подозрительность? Видать, тоже война этому научила. Оттого и не доверяет.

«Может, и прав, что не доверяет, — думал Чижов. — Человек проверяется в деле. А я пока ничем еще не проявил себя. То, что был в Красной Армии капитаном, лишь большую ответственность накладывает. С капитана и спрос больше».

Он глянул в сторону бака — там было тихо.

«Ухайдокались ребятки, пусть отдыхают, — подумал он. — Я-то привычный ко всему, самый матерый из них. Вот только колено ноет. Но это ерунда — не такое пришлось выдержать. Теперь все это пустяки по сравнению с тем, что было. Теперь-то я наверняка выдержу».

4

А в баке еще никто не спал. Костерок то и дело гас, ветки тлели, не давая тепла, густо валил дым. Смирнов, правда, не терял надежды расшевелить огонек, все раздувал его, становясь на колени; сушил мокрые ветки, складывая их шалашиком. Вроде чуток получше разгорелось.

Кириллов, который несколько раз выглянул из бака, чтобы проверить Чижова, тоже подсел к костру.

— Вы все-таки, парни, присматривайте за ним.

— А что такое? — удивился подрывник, глянув на командира.

— Что, что? Мало ли что. Он у нас без году неделя, не проверенный в деле до конца, черт его знает где был до этого.

— Тогда бы лучше совсем его не брать с собой.

— Сам знаю, что лучше. И не взял бы, если бы не нужда. Он из этих мест, скрывался тут поблизости, говорит.

— Н-да, — почесал за ухом Смирнов. — Вот еще незадача. Не было печали… — Он еще что-то пробормотал себе под нос и стал развязывать узелок. — Харчей-то, мужики, почти ничего, кот наплакал. Ну да нет так нет, пожуем что есть, хоть червячка заморим…

Они сжевали по ломтю мерзлого хлеба, размоченного в кипятке, и начали устраиваться возле костерка. Смирнов вздохнул:

— Затащить бы сюда «сидора», что ли, все мягче спать.

— Ты что, Иваныч, взорвать нас захотел? — попытался пошутить Никифоров. — Дробь и то, говорят, раз в году взрывается без присмотра. А у тебя же там тол. Пять кило, говоришь?

Смирнов хохотнул:

— Эка беда: ба-бах! — и взлетим на воздух, поминай как звали. Упаси господи.

— И зачем ты эту взрывчатку тащишь, корячишься? — недоумевал Никифоров. — Не на железку же идем.

— А что же, фрицам так задарма оставлять? Нет, брат. Еще сгодится. Тол есть тол, с ним как-то надежнее, привык. С ним я кум королю, а без него словно сирота.

— Рука-то как, лучше? — спросил его Кириллов.

— Вроде бы отходит.

Пуля прошила ему мускулы чуть выше локтя, кажется, не задев по-серьезному кость, надо же так угадать. Крови, однако, было много, бинты пропитались насквозь, их не стали снимать, а поверх старых еще намотали — тотчас же выступили темные пятна.

— Выберемся в лес, разыщем наших, добудем тебе врача, — пообещал Кириллов.

— Дай-то бог!

— И сам будь неплох, — оскалился вдруг Никифоров. — Терпи, казак, атаманом будешь, — мрачновато, словно через силу, пошутил он.



Смирнов вздохнул.

— Будь здесь Палыч, наш фельдшер, мигом бы вылечил, это для него чихня. До чего же мастак, язви его. Заштопает, наврачует, починит — будь здрав, хоть еще сто лет воюй.

— Ладно, отдыхай, вояка, — сказал Кириллов.

Смирнов широко зевнул.

— Эх, задать бы сейчас храпака минут на шестьсот. А то снова на мороз. Ноги-то, чую, промокли, язви их. Подсушиться, что ли, малость? — И принялся стаскивать с ноги валенок.

Потом он сидел на корточках, сунув босые ноги в валенки, держал портянки над самым огнем, от них шел пар, густо и едко воняло.

А у Кириллова не было сил сушить портянки. Прилег около костерка, который чадил теплым дымком, и сразу же ему сделалось уютно и хорошо, хотя ноги в унтах и подстывали уже. «Вот так бы всегда», — подумал он. Усталость навалилась на него медведем, подмяла, и он больше не мог ни о чем ясно и отчетливо думать.

Сон его, однако, недолог был. К тяжелой угарной дремоте, которая сковывала его на первых порах, постепенно стало примешиваться ощущение холода, и, чувствуя в полусне этот холод, не дававший ему забыться до конца, он все ворочался, не понимая, почему вдруг стало так плохо, но и не решаясь подняться, чтобы узнать, в чем дело. И лишь когда его разбудили, прикоснувшись рукой к плечу, моментально как-то пружинисто подскочил, сел, торопливо озираясь.