В замке и около замка — страница 4 из 17

— Да неужели? — удивились все.

— А что? Кто терпеть будет, чтоб тебя даже детьми попрекали! И не грех это? А знаете, что я ему сказала?

— Не знаем, расскажи, Дорота! Храбрости у тебя хоть отбавляй!

— Как он начал про чистоту эту, я ему тут и выложила. Он было пошел, да, видно, зло разобрало, вернулся и говорит, что, мол, цыпленок пропал, так вот теперь будем знать, кто его взял. Подумайте только! Так бы ему и вцепилась в волосы! Знать, говорю, не знаем про вашего цыпленка, чтоб нам провалиться!

— Да ведь его вчера жена приказчика варила, я видела, — отозвалась одна.

— Ага, вот! Ему и это скажи — не поверит. Ну, я и говорю, что-де ничего не знаю. Тут он и давай ругаться: у нас у каждого, мол, по полдюжины детей, наплодить — наплодили, а кормить нечем, вот, дескать, мы и крадем, а они, мол, должны нас содержать. А я говорю, — тут Дорота отбросила в сторону перевясло и подбоченилась, сверкая глазами, — я говорю: небось господь бог знает, зачем он нам больше посылает детей, чем вам, господам, на нас, бедняках, весь свет держится! И еще много чего ему наговорила, а под конец и расчет взяла.

— И хорошо сделала, надо будет и нам всем уйти от него. Господи боже мой, уж и детьми стали попрекать; а кто бы на них работал, если бы нас не было?

— Известно, они чужим горбом богатеют. А наш брат ходит голодный, холодный, раздетый, да его же еще и попрекают. Боже милостивый, будет ли когда конец этому?

— Не ропщите, женщины, и к нам придет царство небесное, за бедных господь бог заступится, — промолвила старуха.

— Эй вы там, сходку устроили, а про работу забыли? О чем расшумелись? — послышался от ворот голос приказчика.

— Работа готова, и сход закончен; жалко, что раньше не пришли, а то бы услышали, о чем мы шумели, — отрезала Дорота, бросив в общую кучу последнее перевясло.

III

В то время как женщины во дворе рассуждали о судьбе Карасковой, та шла с детьми по дороге на луг. Они обогнули сад и уселись на траве возле креста. Войтех уже перестал плакать и ел картошку, которую дала им женщина. Это был красивый мальчик, похожий на мать; суровая рука нищеты, однако, успела уже стереть румянец здоровья с его лица, а в больших голубых глазах не светились детская беззаботность, веселье и живость, что так трогают нас во взгляде ребенка, — у Войтеха глаза были грустные, особенно когда он смотрел на измученное лицо матери, но в них читалась большая доброта и необычный для такого возраста ум. Дитя богача долго остается ребенком, пользуясь всеми благами этой счастливой поры; самое большое огорчение для него — если родители не подарят игрушку или побранят, а самая большая забота — учение. Это все легкие облачка на его чистом небе. Дитя бедных не знает таких радостей. В самом раннем возрасте жизнь предстает перед ним во всей наготе, со всеми горестями и невзгодами. Холодным, резким дыханием своим она сдувает с нежного цветка детской души легкую пыльцу и яркость красок, как мороз порою сжигает едва распустившийся бутон.

Еще маленьким мальчиком пришлось Войтеху стать опорой матери; он был ее единственным другом. Едва научившись отрезать себе кусок хлеба, он уже помогал его зарабатывать. Пока мать могла трудиться, мальчик, сам еще дитя, нянчил маленького брата и хорошо справлялся с обязанностями няни. Правда, ему не под силу было носить малыша, и потому он садился обычно с братцем на пороге и, качая его на коленях, напевал, как это делала мать, пока тот не засыпал. Когда же братишка просыпался, Войтех снова играл с ним, разговаривал, и бледный, болезненный ребенок, еще не понимая слов, смотрел на Войтеха, словно бы слушал, что ему говорят. Войтех и себя тешил рассказами об отце и о лучших временах.

— Так вот, Йозефек, — говорил он ребенку, — если бы жив был наш тата, он часто приносил бы нам пряники, яблоки, и жилось бы нам лучше. Знаешь, тата нас очень любил. Однажды он купил мне на ярмарке коня и дудку, но Гонзик Голуб потом эту дудочку сломал. А еще тата сажал меня иногда на колени, качал и пел мне песенку: «Едет, едет фургон почтовый», а я дудел в дудку. Был бы тата, не ютились бы мы в каморке. Знаешь, какая у нас была красивая горница! Мы тогда жили у Зафонков; подожди, когда вырастешь большой, я покажу тебе наши окна. Там у мамы стояла герань, а я, когда она шила, сидел и смотрел в окно. У нас были и стулья, и стол, и картинки на стенах, а у меня своя маленькая кроватка с перинкой. Если бы ты тогда был на свете, ты спал бы со мной. На завтрак мы ели суп, на обед тоже суп и еще что-нибудь, а по воскресеньям — мясо. В воскресенье мы ходили с мамой и татой в костел, а после обеда — в рощу. Тата пил пиво, а мне покупал сладкую булочку, и там играла музыка. Эх, малыш, какие были времена! А теперь у нас ничего нет...

Это были самые светлые впечатления его детства, да и они слишком рано ушли в прошлое, и мальчик всегда горько их оплакивал.

Когда семья устроилась возле креста, мать положила Йозефека на траву, прикрыв его юбкой, которую вынула из котомки. Кроме этой юбки, в котомке лежало несколько штук ветхого белья и маленькая деревянная лошадка — ее сделал для Войтеха отец; мальчик хранил игрушку, собираясь подарить ее братцу, когда тот научится играть.

— Что же нам делать, дети? — печально спрашивала вдова, глядя на бледное личико малютки, которое Войтех заслонял от солнца большим листом лопуха. — Куда нам деваться? Разве можно ждать помощи от чужих людей, раз мы в тягость даже тем, кто нас знает и на кого я работала, пока были силы?

— Не надо так, матушка, не надо. Мы пойдем в деревню; помните, старая Дорота советовала нам идти туда — она говорила, что в деревне и в милостыне не откажут и выспаться дадут на сене. Вот подождите, я попрошу какого-нибудь крестьянина взять нас к себе, а сам буду ему даром гусей пасти. Увидите, они согласятся, и вам сразу будет лучше!

— Ах, сыночек, я верю, что нам в деревне было бы полегче. Кабы мне бог помог, я стала бы шить крестьянам, но теперь уже поздно... Не дойти мне туда, в ногах никакой силы нет, вон как они отекли и отяжелели.

— Мы пойдем потихоньку, матушка, я всю дорогу сам понесу Йозефека, а вы на меня можете опираться.

— Ах, сынок мой! — вздохнула несчастная женщина и, взяв мальчика за руку, залилась слезами. Мальчик, глядя на мать, тоже заплакал. Йозефек стал просыпаться, лицо его было бледным до синевы, а губенки скривились в плаче.

— Что с тобой, маленький? Хочешь есть и пить, да? Ротик у тебя весь пересох. Боже мой, и дать тебе нечего, — причитала мать и, взяв холодные ручки ребенка, принялась дышать на них.

— Матушка, я побегу в замок, — может быть, там мне что-нибудь подадут, и мы купим Йозефеку немножко молока. Подождите меня здесь, — поднялся Войтех, готовый тотчас бежать.

— Нет, Войтех, не ходи в замок. Помнишь, как тебя в тот раз выгнали? Не ходи туда, а то еще побьют.

— Да это меня лакей выгнал, он там водил собачку, а она как залает на меня! Старая Дорота сказала, что нужно идти на кухню — повар добрый, подает нищим. Или есть там еще старая ключница — она каждому нищему дает по крейцеру. Не бойтесь, матушка, я постараюсь, чтобы лакей меня не заметил.

— Что толку: хоть на кухню, хоть куда в другое место — все равно надо идти мимо привратницкой; даже если привратника и нет, начнут лаять большие собаки, которые там привязаны, и привратник все равно выйдет.

— А я пройду садом, ограда там низенькая, я перепрыгну через нее и по кустам как-нибудь проберусь до кухни.

— Ох, сынок, таких дорог никогда не ищи, всегда ходи прямым путем. Люди везде есть; увидят тебя сторожа, схватят и станут спрашивать, как ты сюда попал; будет тебе стыдно. Не делай так, сынок.

— Ну, не буду, матушка, пойду тогда прямо. Бог даст, никого не встречу и доберусь до кухни, — сказал мальчик, решительно направляясь к замку. Мать с маленьким сыном осталась у креста.

Солнце припекало, но ребенок не согревался, хотя был завернут в юбку и лежал на перинке. Даже материнское дыхание не в силах было отогреть ему ручонки. Глаза его, обращенные к голубому небу, не глядели на мать, ротик подергивался, все лицо как-то исказилось, дыхание стало тяжелым. Мать со страхом смотрела на него: раньше ребенок всегда улыбался ей и обнимал ручонками за шею, а сейчас впервые даже не остановил на матери взгляда, Йозефек с самого рождения рос слабым и болезненным; ему было уже около года, а он не умел еще ни сидеть, ни говорить. Тельце у него было худенькое, и, целуя мальчику ручки и ножки, мать всегда плакала над ним и думала: «Лучше бы тебя прибрал господь бог!» — но тут же горячо прижимала к сердцу и готова была отдать последнюю каплю крови, лишь бы он оставался жив и здоров. Сейчас, при виде такой перемены в ребенке, вдову кольнуло болезненное предчувствие, и, с рыданиями заломив руки, она бросилась на колени перед крестом.

— Отец небесный, смилуйся — раз нет у людей жалости, возьми нас к себе! Йозеф, молись перед троном господним за своих невинно страдающих детей, за свою Катерину! Господи, окажи милость, не дай нам прийти в отчаяние! — причитала женщина раздирающим душу голосом.

Вдова долго молилась и неутешно плакала, пока не привел ее в себя голос Войтеха, бежавшего по дороге от замка и еще издали кричавшего что-то. Мать оглянулась на Йозефека и, видя, что он закрыл глазки и дышит ровнее, сделала сыну знак, чтобы тот не шумел. Мальчик весь раскраснелся от радости и быстрого бега. «Маатушка, посмотрите, что я принес!» Задыхаясь, он стал вынимать из одного кармана кусок жаркого, из другого ломоть хлеба, пирожок, кусочки разного мяса и печенья. Все это он положил матери на колени, радостно глядя в ее удивленное лицо.

— Вот я вас удивил — правда, матушка? Но подождите, это еще не все. Только закройте глаза, пожалуйста, и не открывайте, пока я не скажу: «можно!».

Мать почти машинально исполнила желание сына, а тот вынул из кармана завернутую в бумажку серебряную монету в двадцать геллеров, развернул ее, потом взял руку матери и, положив ей на ладонь деньги, тихонько сказал: «можно!». Мать открыла глаза и даже испугалась, увидев монету.