— В чем же?
— Что все происходило в действительности, что все, о чем в Деревне говорят без умолку, было правдой. Мне мало слов и деклараций, я должен убедиться: то, что считают существующим, действительно, реально существует.
Фрида переменила положение, стараясь устроиться так, чтобы можно было долгое время сидеть не шевелясь, поджала ноги и расправила юбку на коленях, из-под нее были видны только ее щиколотки и носки туфель.
— Во всем, что ты говоришь, отзывается твоя досада на Деревню. За что же ты на нас сердишься? — Фрида задумчиво теребила цепочку на своей шее, до сих пор К. ни разу не видел на ней этого украшения. Он попытался незаметно разглядеть подвеску в виде медальона, но пальцы Фриды, перебиравшие цепочку, мешали, то ли случайно, то ли намеренно. Возможно, подарок Иеремии или — как знать? — Кламма. — За что ты держишь зло на Деревню? — снова спросила Фрида, однако, по-видимому, не ожидала ответа.
К. по-прежнему пытался разглядеть медальон.
— За то, что Деревня позволяет себя морочить, а это значит, что и сама она косвенным образом совершает обман.
— Обман? — в испуге подавшись вперед, Фрида выпустила медальон, тот закачался на цепочке, и К. разглядел на портрете в медальоне женское лицо. — Кто же обманывает Деревню? Уж не думаешь ли ты, что ее обманывает Замок? — Фрида снова сделала движение, которое К. подметил еще утром, — прижала ко рту ладони, как будто даже возглас, подтверждавший то, что она услышала слова К., уже был проступком.
— Фрида! — К. наклонился, отвел ее руку от рта, взял и другую руку, но Фрида была вне себя от страха и все сильнее и сильнее качала головой, как будто кто-то тряс ее за плечи. Она тяжело дышала и вдруг закатила глаза, К. испугался — вдруг с ней случится приступ удушья — так сильно она задыхалась.
— Я не должна не только слушать, — даже допускать подобные речи. Твои мысли могут погубить все, в чем состоит жизнь людей, — наконец с мучительным трудом, задыхаясь, сказала она. — Никто не сделал тебе ничего плохого. Тебя никто сюда не звал, ты явился незваным! Незваным! Незваным! — Она повторила это несколько раз, и К. показалось, что он слышит эхо.
— Незваные многие среди нас... — Он отпустил ее руки, встал, отошел в сторону и дождался, пока Фрида успокоилась. — Я не буду ни о чем спрашивать, раз это так сильно волнует тебя, вообще ничего не буду говорить, — пожалуй, это лучше, потому что всякий раз, что бы я ни сказал, ты приходишь в растерянность или обижаешься.
Фрида обеими руками уперлась в пол. Дышала она тяжело, но уже немного успокоилась.
— Если я растеряна, то лишь оттого, что ты изменился, ты теперь совсем другой, не тот, каким я тебя помню. Я совсем, совсем ничего не понимаю, когда пытаюсь разобраться в твоих мыслях.
— Да, терпеливый рохля, голодающий, несчастный чужак, которого можно прогнать с порога пинком, посмел дать волю гневу. На него глазеют, а он не опускает глаз, смотрит в упор на любопытных. Из-за этого люди краснеют от стыда. Вот и ты стыдишься.
Она покачала головой:
— Нет. Мне страшно.
— Итак, больше никаких вопросов.
Она опять покачала головой:
— Как же не задавать вопросов? — Она уже вполне овладела собой. — Ты хочешь вернуть свои воспоминания, значит, надо спрашивать.
— Если эти воспоминания — мои.
— Спрашивай. Я теперь буду держать себя в руках. Постараюсь не огорчать тебя, но и ты не сердись, если я не смогу дать ответ. А я наверняка не смогу. — Она сжала губы, и возле них появилась резкая складка, и от этого при тусклом свете керосиновой лампы Фрида стала казаться старше своих лет. К. посмотрел на нее неприязненно: неужели он, как говорили, неужели эту женщину он желал и она была его возлюбленной? Но все же Фрида в эту минуту показалась К. трогательной, он почувствовал, что его тянет к ней. Чтобы отвлечься, он принялся разглядывать убогий гимнастический зал, насколько позволял тусклый и сумрачный свет, облупившуюся краску стен, грязные доски пола. Впереди, против двери, стояли стол Учительницы, несколько обшарпанных спортивных снарядов. А больше ничего. Как можно проводить здесь занятия, осталось загадкой. Впрочем, кто знает, может быть, столы и стулья находятся в другой комнате школы, которую Учитель, прежде чем уйти, неизвестно по каким соображениям запер на ключ, он ведь и дровяной сарай закрыл.
— Что мы, собственно, делали, когда оставались одни? — спросил К., нарушив долгое молчание, гнетущее, почти невыносимое. — Я хочу сказать, что мы делали, после того как я прогнал помощников, по вечерам, когда Учитель, Учительница и дети уходили из школы, а я нигде не бродил.
Фрида сказала, после увольнения помощников они в известном смысле никогда не оставались наедине, — она теперь совершенно успокоилась и снова стала прежней Фридой, сдержанной и уверенной в себе, заботившейся о нем женщиной, рядом с которой он чувствовал себя глупцом.
— С нами всегда был третий, Кламм, — неважно, если его присутствие не было материальным. Ты говорил о нем непрерывно. А если не произносил имени Кламма, то говорил о Замке, выходит, опять-таки о Кламме. Как же я тогда хотела быть вдвоем с тобой, по-настоящему вдвоем! Была готова уйти отсюда. Любую чужбину и любые невзгоды чужбины вынесла бы радостно, если бы только осталась наконец вдвоем с тобой.
— А что же Кламм? — спросил К.
— Вот видишь, опять происходит то же самое, — сказала Фрида. — Мы с тобой вдвоем, а ты спрашиваешь о Кламме. Мне хоть бы слово сказал, до моей тоски тебе дела нет, а я ведь призналась в ней.
— По-видимому, Кламм играл важную роль в моих пропавших воспоминаниях, — холодно ответил К. — Поэтому нет ничего странного в том, что я о нем спрашиваю. А ты точно знаешь, что я и раньше серьезно интересовался этим человеком?
— Еще бы! — воскликнула Фрида.
— Ну да, — К. начал размышлять вслух. — Вполне вероятно. Кламм снился мне, и это, наверное, что-то значит, хотя и не удается выяснить, какой тут смысл. Впрочем, то, что ты сейчас рассказала, можно истолковать и по-другому. В том смысле, что я не упоминал о Замке, который служит как бы представителем Кламма, а как раз наоборот, говорил о Кламме, видя в нем представителя Замка.
— Ну конечно, Кламм — представитель Замка, хотя и не единственный. Не вижу разницы, — Фрида недоумевала.
— Разница огромная! — возразил К. — Тот человек, о котором ты все время говоришь, за кого все время принимаешь меня, тот К. просто не мог иначе, ему необходимо было говорить о Кламме, когда он имел в виду Замок, потому что Кламм реально существовал. Кламм был материальным, у него было тело, которое можно видеть, голос, который раздавался, когда он звал. А вот слово «Замок», напротив, обозначает очень многое, как видимое, так и незримое. И потом, Фрида, из всего, что известно, можно сделать вывод, что тот, другой, человек, тот К., произнося имя Кламма, чего-то ждал от тебя, с одной стороны, как от бывшей любовницы Кламма, и при этом интересовался твоей косвенной связью с Замком, да-да, этого нельзя отрицать, а с другой стороны, потому что он познакомился с тобой как раз из-за Кламма, Замка и всего, что имело к ним отношение. Но в то же время тот К. только Фриду называл просто по имени, и для него только она была реальна.
— Ах, если бы и правда так, — вздохнула Фрида. — Но в твоих мыслях мое имя, как и многие другие имена, появлялось лишь вместо прямого именования Замка, в качестве его будничного и упрощенного обозначения... А почему ты предположил, что Кламм кого-то звал? Он и правда звал. Но, насколько мне известно, тебе никто об этом не рассказывал.
— Верно, — задумчиво согласился К. Что еще сказать, он не знал. Он снова принялся ходить по залу, передвинул спортивного коня, подергал канаты и кольца, прикрутил фитиль керосиновой лампы.
Тишину внезапно нарушил голос Фриды:
— Я никогда бы не позволила тебе уйти от меня.
К. был ошеломлен.
— Но ведь ушла — ты!
— Это только кажется, — возразила она. — В действительности, — и я уже тогда это понимала, — это ты сделал все для того, чтобы я тебя бросила, а не ты меня. На самом деле ты меня бросил, ты вынудил меня уйти своими частыми отлучками.
— Неужели это правда? — не поверил К.
— Да, — тихо ответила Фрида. — А я тебя действительно любила, больше, чем Замок, во всяком случае, не меньше.
— Любовь? — К. подхватил слово, точно поймав эхо, ненароком прилетевшее издалека, преодолевшее на своем пути множество преград, искаженное ими. — Любовь? Так это и есть любовь — собачья преданность, которую я столько раз замечал у всех деревенских, по крайней мере у всех, с кем успел познакомиться? Неведение, непонимание того, что является самым главным, и смиренная приверженность этому неведению, подобная покорности перед лицом стихии, когда бушуют бури или наводнения, палит зной или стоит трескучий мороз... Это и есть любовь?
— А что же еще — любовь, если не полная преданность? — сказала Фрида. — Конечно, со временем я догадалась, что ты не способен этого понять. Я не вправе упрекать, такой уж, видно, у тебя характер, и, наверное, твоей вины в этом нет. Но мне было больно, потому что я поняла все слишком поздно, хотя меня не раз предостерегали, особенно Гардена, хозяйка постоялого двора «У моста», она раньше других все поняла и пыталась меня предостеречь. В конце концов, я скрепя сердце, согласилась с Гарденой: да, ты не способен любить. Любовь — это преданность, — повторила Фрида.
К. долго молчал.
— Может быть, я не способен любить, — сказал он через некоторое время. — Вероятно, мне знакома лишь та выжидательная тишина, которая наступает после слов «я люблю тебя», лишь это бесконечное молчание, когда жизни еще нет или, напротив, прежняя жизнь обрывается[3] — не знаю. Тем хуже для тех, на чьей совести мое рождение, ведь они в ответе за то, что я существую. У меня всегда было собственное представление о том, что люди так легко, так просто называют любовью: тебя принимают целиком, тебе ни в чем не надо оправдываться, ты совершенно бесполезен для другого и все же любим.