<1960-е гг.>
Стихи – всеобщий язык
Стихи – это всеобщий знаменатель. Это то чудесное число, на которое любое явление мира делится без остатка. Это всеобщий язык. На свете нет ни одного явления природы или общественной жизни, которое не могло бы быть использовано в стихах, было бы чуждо стиху.
По хриплой брани пастуха,
Продрогшего в тумане,
По клокотанию стиха
В трепещущей гортани.
И шелест хвойный, как стихи —
Немножко горьки и сухи…[35]
Тут дело вовсе не в том, что пишутся стихи о стихах. Стих о стихах – это совсем другое дело. Суть вопроса в том, что в «нутре» любого физического явления мы можем ощутить стихотворение и переключить это ощущение в реальную жизнь.
<1960-е гг.>
Первая и последняя строка стихотворения
Михаил Кузмин – поэт, о котором еще много будут писать и говорить, – это один из самых выдающихся русских поэтов XX века, из самых новаторов и знатоков своего дела, – говорил когда-то Цветаевой, что первая (написанная) строка стихотворения – это его последняя (напечатанная) строка. Ради нее и пишется все стихотворение.
Это наблюдение – не всеобщий закон. Но подтверждается, если обратиться к опыту Цветаевой, самого Кузмина, а из классиков – Тютчева.
Почти всегда можно угадать – у Пушкина, у Лермонтова, у Блока, – какие строфы стихотворения писались первыми, какие родились после. Разумеется, это все – впечатление. Но я перечитывал таким образом классиков.
Всеволод Иванов рассказывал когда-то, что переписывал от руки «Войну и мир» просто потому, что хотелось ощутить, как это писалось, какие движения делала рука Толстого.
Этому можно поверить, хотя и не имею такого пиетета по отношению к Толстому.
<1960-е гг.>
Стихи – это опыт
Стихи – это опыт, душевный опыт. Совершенно несерьезно говорить – поэзия всегда была делом молодости. Напротив, поэзия всегда была делом седых, делом людей большого душевного опыта. Действительно, есть такое выражение – «поэзия молодости». Но для того чтобы описать, выразить это чувство, необходима душевная зрелость, огромный душевный опыт, личный опыт.
Вот почему, отвечая на болтовню Антокольского на сей предмет, я и написал – «Поэзия – дело седых».
Вопрос опыта – вопрос сложный. Вот советы Рильке. Приношу извинения за длинную выписку.
Р.М. Рильке «Заметки Мальте Лауридса Бриге». М., 1913, с. 20 «…И стихи. Да, но стихи, если их писать постоянно, выходят такими незначительными. Следовало бы не торопиться писать их, и всю жизнь – по возможности долгую жизнь – накапливать для них содержание и сладость, и тогда, к концу жизни, может быть, и удалось бы написать строчек десять порядочных. Потому что стихи вовсе не чувства, как думают люди (чувства достаточно рано проявляются у человека), они – опыт. Чтобы написать хоть одну строчку стихов, нужно перевидать массу городов, людей и вещей, нужно знать животных, чувствовать, как летают птицы, слышать движение мелких цветочков, распускающихся по утрам… нужно уметь снова мечтать о дорогах неведомых, вспоминать встречи неожиданные и прощания задолго предвиденные, воскрешать в памяти дни детства, еще неразгаданного <…> И все-таки мало еще одних воспоминаний: нужно уметь забыть их и с безграничным терпением выжидать, когда они начнут снова всплывать. Потому что нужны не сами воспоминания. Лишь тогда, когда они претворятся внутри нас в плоть, взор, жест и станут безымянными, когда их нельзя будет отделить от нас самих – только тогда может выбраться такой исключительный час, когда какое-нибудь из них перельется в стихотворение. А мои стихи возникли иначе, и, следовательно, их нельзя назвать стихами».
<1960-е гг.>
Подтекст стихотворения
Нет настоящих стихов без подтекста. Этот подтекст бывает многоплановым, сложным. Прямая аллегоричность есть только наиболее простая форма подтекста. В сложном, многоплановом подтексте (он есть у Блока, у Пастернака), где даже эмоциональная строка участвует в создании многоплановости стихотворения.
Деталь выглядит символом, знаком – как у Анненского, у Блока, у Пастернака, у Цветаевой.
Сложное, большой емкости стихотворение – высшая форма русского стиха.
<1960-е гг.>
Национальные границы поэзии и свободный стих
Поэзия имеет национальные границы во много раз более глухие, чем проза. И в этом не беда, а счастье поэзии.
Фактически поэт непереводим, отгорожен от другого народа частоколом традиций, принципов не только литературных, но и бытовых. Ведь поэзия – вся в недоговоренности, в полунамеке, где вся тонкость ощущается только родным по языку человеком.
Разве знаменитые аллитерации «Медного всадника» переводимы на другой язык?
Люблю тебя, Петра творенье!
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит.
Никакой перевод никогда не передаст даже намека на этот «береговой гранит», «строгий, стройный вид», а ведь лишенный этого стих обессилен. Это – русское стихотворение.
Конечно можно перевести, как переводили раньше – прозой, оставляя «домыслы» читателям. Так переводили раньше, так советует сейчас переводить стихи Арагон. Может быть, он и прав, подчеркивая бессилие любых переводов и любых переводчиков.
Разумеется «Горные вершины» Гёте Лермонтов не переводил, а написал русское стихотворение «по мотивам Гёте».
Иннокентий Анненский пробовал перевести это стихотворение Гете.
Над высью горной
Тишь.
В листве, уж черной,
Ни ощутишь
Ни дуновенья…
Поэт не испытывает нужды в признании иностранцами, ибо понимает, насколько газетно, конъюнктурно, условно такое признание и понимание.
Вот эта непереводимость стихов, отключение поэтов от международной жизни и было, мне кажется, одной из причин успеха так называемого свободного стиха.
Свободный стих и так называемые белые стихи – все, что к ним относится, все это – поэзия второго сорта. Выражаясь по-спортивному, «верлибр» – это стихи второго эшелона, второго класса.
Решение вопроса должно быть в рамках национальной традиции и не должно быть каким-то откликом или перекличкой с модой Запада.
Для западного читателя, кто выступает против советской власти хоть немножко, тот и хорош, и литературной политикой может управлять любой разведчик. Газетная популярность и сенсация – всегда очень определенные. О любой проститутке в западных газетах пишут больше, чем о поэтах русских (не говоря о своих собственных).
Виктор Шкловский в своих мемуарах «Жили-были» подал голос за «свободный стих», не утруждая себя аргументацией. Зато бывший теоретик конструктивизма Квятковский выступил в «Вопросах литературы» со статьей о свободном стихе, доказывая его правомерность, возможности развития и т.д.
Конечно, каждый русский поэт пробовал себя в свободном стихе. Свободный стих никогда не был под запретом, и нельзя говорить так, что вот сталинские времена прошли, и свободный стих выходит из подполья.
Творческого удовлетворения большие поэты в свободном стихе не получали – вот секрет его малой популярности. Квятковский в своей статье не совсем добросовестно обошелся с Блоком, у которого свободные стихи составляют, вероятно, одну тысячную часть всех стихов…
Квятковский[36] процитировал («Вопросы литературы», № 12, 1963 г., стр. 60, статья «Русский свободный стих»):
К вечеру вышло тихое солнце,
И ветер понес дымки из труб.
Хорошо прислониться к дверному косяку
После ночной попойки моей.
Многое миновалось
И многое будет еще.
Но никогда не перестанет радоваться сердце
Тихой радостью
О том, что вы придете,
Сядете на этом старом диване
И скажете простые слова.
При тихом вечернем солнце
После моей ночной попойки.
Я люблю ваше тонкое имя,
Ваши руки и плечи
И черный платок.
Эти стихи Блока – образец тончайшей лирической поэзии.
Мне кажется, что образцов, превосходящих это стихотворение, у Блока много – их 687 (!). По сравнению с остальными 687 стихотворениями это кажется лишь черновой записью, наброском, который превращен автором с помощью рифмы в гораздо более тонкое стихотворение. Оно всем известно:
Я люблю твое льстивое имя,
Черный бархат и губы в огне.
Но стоит за плечами твоими
Иногда неизвестное мне.
И ложится упрямая гневность
У меня меж бровей на челе.
Она жжет меня, черная ревность
По твоей незнакомой земле.
И готовясь на новые муки,
Вспоминаю те вьюги, снега,
Твои тихие, слабые руки,
Бормотаний твоих жемчуга.
Это уж, что называется, «посвыше» опуса с вечерней попойкой.
<1960-е гг.>
Восемь или двенадцать строк о сонете
Когда-то с Пастернаком мы говорили вот на какую тему. Какой размер русского стихотворения идеален. Пастернак говорил, что, по его мнению, – восемь строк, два четверостишия вполне достаточно, чтобы выразить мысль и чувство любой силы и глубины.
У него в стихах есть этот подсчет:
О если бы я только мог,
Хотя б отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти[37].
Кстати, эти восемь строк Пастернак давно написал. В «Разрыве» есть удивительное восьмистишие, подобного которому не знает русская, да и мировая, поэзия тоже. Напомню: