В зеркале — страница 50 из 69

Большой поэт – это обилие сведений, большая культура, обширное образование. Кроме таланта. И кроме судьбы.

<кон. 1950-х>

Опасения Бориса Слуцкого

Разговорный, живой язык – это литературный язык. Вечер в салоне Анны Павловны Шерер, записанный на магнитофон, не был бы похож на рассказ Толстого. Диалоги чеховских пьес – не стенограмма. Однако литературный язык идет вслед за живым языком, постоянно пополняясь, обогащаясь за счет первого.

Вся история русской поэзии – есть история ввода в поэтический язык житейской прозы, разговорного языка.

Это очень хорошо понимает Борис Слуцкий, настойчиво и сознательно вводящий в стихи элементы разговорной речи.

Однако вовсе не всякую разговорную речь нужно вводить в стихи. Разговорный язык перенасыщен всевозможными бесполезными словами, вроде – «значит», «конечно», «очень даже», «понимаешь», «вот», «стало быть». Если бы о каждом из нас можно было сказать «говорит, как пишет», – насколько красочней, полновесней, ярче звучала бы наша речь, испорченная всякими «понимаешь».

«Говорит, как пишет» – это сказал Грибоедов. Писание – процесс физиологически гораздо более сложный, чем речь, живое слово. «Говорит, как пишет» – значит говорит с отбором слов, экономно и веско. Это противоположно словесной неряшливости, болтовне.

Борис Слуцкий не присматривается к тем словам разговорного уличного языка, которые он вводит в стихи.

Что-то физики в почете,

Что-то лирики в загоне.

Дело не в сухом расчете.

………….

Это самоочевидно.

Спорить просто бесполезно.

Так что – даже не обидно,

А скорее интересно.

………….

Это – ввод в стихотворную речь словесной шелухи – не больше. Думается, что это – неправильная дорога, ошибочный путь.

Не всякая разговорная речь годится для закрепления ее в литературном слове.

Стихотворению «Физики и лирики» неожиданно придано в нашей литературной прессе значение некоей поэтической декларации принципиального характера. В этом случае можно было бы думать, что Слуцкий не понимает природы своего ремесла. Величайшие открытия Ньютона не вызвали паники на поэтическом Олимпе того времени, и не должны были вызвать. Поэзия и наука – это разные миры и разные дороги у поэтов и ученых. Человеческие сердца остались прежними – их так же трудно завоевывать, как и во времена Шекспира. Надо написать хорошие стихи, настоящие стихи, лучше кольцовских стихов о сивке:

Ну! Тащися, сивка,

Пашней, десятиной!

Выбелим железо

О сырую землю…

He просто написать строки лучше этих, хотя их «техническая отсталость» – в любом смысле вне всякого сомнения. Думается, что создатели космических ракет воспитывались вот такими технически отсталыми стихами – стихами Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Баратынского, Кольцова.

Наука не угрожает поэзии, и никогда не угрожала… Поэзия и наука не бегают наперегонки. Трагедии Шекспира не превзойдены и через четыреста лет.

«Физики и лирики», конечно, не декларация. Стихотворение сказано в шутку, не всерьез.

<1960-е годы>

Интонация Николая Ушакова

Страсти споров о приоритете в 20-е годы горели ярким огнем. В спорах этих участвовали все литературные группы. Конструктивисты и лефовцы, «Центрифуга»[68], переваловцы и рапповцы, «ничевоки» и пассеисты, имажинисты и будетляне. Страсти горели печатно и непечатно, вплоть до «задушения» оппонента по аввакумовскому образцу. На моих глазах Маяковский разорвал в клочья халтурную брошюрку вождя «оригиналистов-фразарей» Альвэка «Нахлебники Хлебникова» и бросил автору в лицо. Опасно было не только позаимствовать некие «Белые бивни», но и просто прикоснуться к чужой интонации. Асеева чуть не избили свои лефовцы за то, что он написал «Синие гусары», воспользовался чужим оружием – «тактовиком», изобретением Квятковского, ритмом, которым правоверным лефовцам пользоваться не полагалось.

Бывший переваловец Багрицкий, выступавший на всех вечерах от литературного Центра конструктивистов, а также у себя дома в Кунцеве, читал, добавляя к своим стихам и «Синие гусары» Асеева как важную идейно-художественную победу своей новой группы.

Тогда даже стихи Тихонова из «Орды» и «Браги» из-за киплинговских интонаций, сообщенных русскому читателю замечательной переводчицей Оношкевич-Яцыной[69], считались работой все же второго сорта по сравнению с почти звуковым чудом баллады «Черный принц», где асеевское перо достигло вершин, невиданных в русской поэзии.

Белые бивни

бьют

ют.

В шумную пену

бушприт

врыт.

Вы говорите,

шторм —

вздор?

Некогда длить

спор!

Видите – в пальцы

врос

трос, —

так что и этот

вопрос

прост:

мало ли видел

матрос

гроз, —

не покидал пост.

В поисках новых интонаций, новых возможностей русского стиха с головой ушел Кирсанов[70], самый одаренный «звуковик» тех времен, прямой предшественник и учитель Вознесенского.

И вот среди этого хора мастеров, ищущих страстно и многое нашедших, вдруг раздается спокойный голос, сказавший, доказавший и показавший, что сокровища русской лирики лежат буквально рядом, что можно создать новое, ценное почти из ничего, если за дело берется умелая рука мастера.

Петушок охрип

и стонет.

В чашку

рукомойник бьет.

Леди на свои ладони

смотрит

и не узнает.

Это «Леди Макбет» киевского русского поэта Николая Ушакова[71]. Я разберу конец этого превосходного стихотворения.

Никто, кроме Ушакова, даже в 20-е годы, обильные талантами, не мог написать:

Леди Макбет! Где патроны,

Где рево́львер боевой?

Не по честному закону

Поступили вы со мной.

Что за рево́львер?

Ведь в замке Дункана может быть только меч. Ну, боевой топор, бердыш какой-нибудь, но не револьвер.

Даже если это Леди Макбет Мценского уезда, по Лескову. И то там были колун или плотничий топор, но не револьвер. Но вы чувствуете именно в револьвере да еще с ударением по-провинциальному, по-мценскому, на втором слоге слова – «револьвер», а не револьвер, как говорили в городах.

Но, конечно, это боевой наган, именно револьвер, а не пистолет, маузер или браунинг. Патроны тоже из нагана. Герой, наверно, крутнул ручку своего револьвера и не находит патрона.

То не вор в воротах, леди,

Не хочу таиться я, —

           то за нами,

леди,

           едет

           конная милиция.

Опять мы в Англии. Бор – это Бирманский лес, с помощью которого Макдуф обманул Макбета. Конная милиция окружает избу лесника. Военная хитрость мценской милиции, применившей шекспировский способ маскировки. Ушаков дописывает лесковский рассказ собственной интонацией.

Если в «Леди Макбет» полемически задеваются и Шекспир и Лесков – отношение к ним не позволило пойти на просто пародию, опасность эта висела прямо на пере Ушакова, как капля литературных чернил.

В знаменитом стихотворении «Три ландштурмиста» идет бой с одним из самых популярных русских стихотворений – гейневскими «Гренадерами» в переводе Михайлова, известными каждому школьнику. Настолько слился с русской поэзией этот перевод, что даже в издании «Библиотеки поэта» 1968 года этот перевод считается образцовым, каноническим. Каждый школьник обязан знать «Гренадеров» Михайлова наизусть. Именно с этого напоминания и начинает Ушаков свое знаменитое стихотворение «Три ландштурмиста».

Вдоль рудничных ям,

вдоль кремнистой

и красной бакальской земли…

Пока это только звуковой узор, весьма привлекательный. Бакальский – где это? размер как будто знакомый, интонация хорошо известна.

…в Германию три ландштурмиста

из русского плена брели…

Действительно, у Гейне «Из русского плена брели» гренадеры, а не ландштурмисты. Притом их было двое, и брели они во Францию, а не в Германию. Все трое идущих вспоминают этот гейневский стишок и твердят его про себя, не уклоняясь ни на йоту от интонации Гейне – Михайлова:

Но дома жена, малолетки,

у них ни кола, ни двора!

Но Ушаков выступает после войны, после Версальского мира:

И первый сказал:

«Я доволен —

осадную ночь напролет

старуха моя

в мюзик-холле

на проволоке поет».

Семья, стало быть, сохранилась, солдата ждут, а занятие жены – самое современное для Германии эпохи падающей марки.

Другой говорит:

«Слишком поздно

идем мы в родную страну.

Отобраны Э́льзас и Познань,

И сам император

В плену».

В сходной ситуации был второй гренадер Гейне:

В плену император! В плену!

А то, что дело идет после Версаля, отобравшего Эльзас и Лотарингию, и что Эльзас он называет с ударением на первом слоге, усиливает впечатление.

С гейневскими заботами покончено.

Однако проблема пленных немецких ландштурмистов отнюдь не решена этими двумя решениями (возвращение к семье или в ряды кайзеровской армии).

У военнопленных копилась и крепла и третья линия – переход на сторону советской власти, создание новой Красной армии – интернационального фронта, Ротфронта.