Точность тайн – это звуковой повтор.
Поэзия, не поступайся ширью,
П-С-Н-П-С(З)Т-П-С-Ш-Р
Храни живую точность – точность тайн.
Х-Р-Н-Ж-В-Т-Ч-Н-С-Т-Ч-Н-С-Т-Т-Н
Не занимайся точками в пунктире
Н-З-Н-М-С-Т-Ч-К-М-В-П-Н-К-Т-Р
И зерен в мере хлеба не считай.
З-Р-Н-В-М-Р-Х-Л-В-Н-С-Ч-Т
Это не более чем шутка искусного пера поэта, который уже не мог обойтись без привычных и послушных перу повторов.
Стихотворная гармония не имеет никакого отношения к звукозаписи, к звукоподражанию, и примером Пушкина обеднять эту проблему не надо.
Вот Лермонтов:
В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле,
Старинная башня стояла,
Чернея на черной скале.
Эти два лезущих в уши звуковых повтора приведены поэтом не затем, чтобы передать рычанье Терека, а для того, чтобы получить определенную звуковую опору. В следующей строфе будут новые, другие повторы.
Это значительно более важный закон русского стихосложения, чем звукопись. Когда Блок пишет: «Зашуршали тревожно шелка» – он делает это не затем, чтобы до наших ушей донести шелест шелкового платья, а затем, чтобы укрепить трезвучия, на которых держится стихотворение. И разве «Посыпал пеплом я главу» «Пророка» – звукоподражание и мы должны ощутить шелест пепла, который пророк сыплет на голову?
А как поступить с таким повтором, в котором нет ни шелеста дамского платья, ни вьюги, ни шипенья пенистых бокалов, например со второй строфой разобранного выше лермонтовского «Из альбома С.Н. Карамзиной»?
Этот закон опорных трезвучий и есть главный закон русского стихосложения, который часто называют «музыкальностью», что вовсе явно неправильно, ибо стихи – это не музыка. Стихи – это стихи. Закон звуковых повторов в словарях толкают в отдел «эвфоний», т.е. «благозвучия», хотя никакого благозвучия нет ни в результате, ни в самом поиске.
Однако законы этих поисков есть, и отнюдь не являются «чудом». Творческий процесс начинается с рождения в неком заданном ритме – «размере» (ямб, хорей), где слова уже вооружены звуковыми повторами, с помощью которых и пишется стихотворение. Пользование этими звуковыми повторами, этими «трезвучиями» не только необычайно расширяет видимый и невидимый мир поэта, но и ограничивает его, ставя какие-то преграды, рамки русской грамматики, делая необходимый отбор на первой же части работы. Это делается для экономии времени. Звуковые (и смысловые варианты) должны быть быстро пойманы и переведены на бумагу. Иначе они исчезнут бесследно.
Пишется определенный текст.
Стихотворение – это смысловое торможение звукового потока, отливка в смысловые формы звуковой расправленной лавы.
Эвфония, благозвучие в стихах – это скорее грань благозвучия, тот необходимый грамматический уровень, при котором стихи остаются стихами. Это как бы грань улицы и благовоспитанной человеческой речи – в стихотворной строке.
Испытания и поиск идут именно на грани звукового «шума времени» – по Мандельштаму – или «музыки революции» – по Блоку.
Стихи – это особый мир, где чувства и мысль, форма и содержание рождаются одновременно под напором чего-то третьего и вовсе не названного ни в словаре политики, ни в катехизисе нравственности. Все начала вместе рождаются и вместе растут, обгоняя друг друга, уступая друг другу дорогу, и создают необыкновенно важную для поэта художественную ткань.
Эта художественная ткань – не чудо. В ней есть свои законы, которые строго действуют в мире тридцати трех букв русского алфавита, способных передать не только частушку Арины Родионовны, но и трагедию Мазепы и драму Петра. Возможности, указанные Пушкиным в «Сонете», – безграничны Следует также обратить внимание, что сонет – это стихи о стихах. Напрасное уклонение от таких «формальных» (даже формальных в двойных кавычках, сугубых кавычках) произведений только обедняет нашу поэзию.
Это и есть строки о труде, о поэтическом труде. Стихи о стихах – это и есть стихи о труде. Не только потому, что дело поэта – это его стихи, по Пушкину и Полежаеву[76]. Именно стихи о стихах дали бы возможность сравнить ряд поэтических концепций, показали бы «кто есть кто». Но, конечно, стихи о стихах не столь важный вопрос, сколь вопрос о стихотворной гармонии. Стихотворная гармония зависит от сочетания согласных в стихотворной строке. Этот звуковой поток и рождает русские стихи.
1970-е годы
Что важно в Пушкине? – жажда жизни
Он отошел на полчаса от письменного стола к барьеру на Черной речке, чтобы заткнуть глотку Дантесу, защитить честь жены.
Не прерывая ни творческих планов, ни даже переписки.
Пушкин был стрелок отличный, получше Дантеса, и в полной уверенности ехал на дуэль, торопясь застрелить негодяя.
Самолюбствие было Пушкину всего дороже.
Выход из драмы ревности Пушкин видел только в пуле. Отличный стрелок, он не сомневался в победе, в спортивной удаче, наконец, в расположении бога Аполлона.
Маяковский в отличие от Пушкина вовсе не владел этим наступательным оружием. И в оборонительной позиции дотянул свой браунинг до собственного виска.
Опять же самолюбствие было Маяковскому всего дороже: нашел в себе силы. Маяковский был, несмотря на «тушу», физически очень слабый – пишущую машинку, старинный «Ундервуд» «на развернутый лист», не мог, по воспоминаниям Волкова-Ланнита, перетащить из комнаты в комнату.
14 апреля 1930 года нашел в себе силы дотащить браунинг до собственного виска[77].
Это не было бегством от жизни.
Пастернак («Люди и положения») обвиняет Есенина в том, что он только хотел подшутить, заранее оставил письмо Эрлиху[78], которое тому так и не пришлось прочесть. То есть поступил так же, как Маяковский, который стрелялся на глазах Полонской и все время оттягивал миг смерти.
Обстановку обеих самоубийств отличает многолетнее пьянство, которое сопровождало Есенина в течение всей его жизни, и вряд ли он мог тут в чем-нибудь схитрить. А вот Маяковский хитрил, и надо было Полонской не уступить, а дать ему по морде, потому что такую элементарную вещь, как абсолютное физическое отвращение…
Маяковский не годился ни в Пушкины, ни в Блоки.
От Блока Маяковский мог бы почерпнуть «ряд неизвестных истин».
Маяковский и Лиле Юрьевне Брик надоел, наверное, до предела.
Что было бы, если бы Пушкин застрелил Дантеса? Я думаю, не пришлось бы выбрасывать Дантеса в двадцать четыре часа по личному приказанию Николая, нидерландский посланник Геккерен не был бы объявлен «персоной нон грата». Наталья Николаевна гуляла бы поосторожней. А доносчик Долгоруков[79] не писал бы своих доносов никогда. Пушкин ошибся в доносчике. Следствие возникло тогда же, и на запрос Николая Дантес прислал из Парижа образец своей подписи и получил августейшую реабилитацию на сей счет. У Геккерена и надобности такой не возникало – барон был в Петербурге все это время. Но, конечно, это не избавило его от немедленного отъезда. О том, что донос Пушкину – провокация Долгорукова, писавшего и диплом, и письмо к Пушкину, узнали только в наше время, экспертизой Ленинградского Уголовного розыска.
Вот та хитрость Маяковского перед своей кончиной и навела Пастернака на мысль – не хитрил ли и Есенин перед тем, как отправиться в лучший мир.
О чем тут идет речь?
Маяковский не был женат, и это все звучало как явная поэтическая вольность.
Что касается Блока, у которого Маяковский мог бы кое-что и позаимствовать как по линии «Жизнь – искусство», так по линии и личного поведения.
Разве рад я сегодняшний встрече?
Что ты ликом бела, словно плат?
И в твои обнаженные плечи
Бьет огромный холодный закат?
Ты смела! Так еще будь бесстрашней.
Я не муж, не жених твой, не друг!
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце острый французский каблук!
«Унижение» не менее гениально.
В «Унижении», кстати, – вся «Москва кабацкая», бесчисленное количество примеров, связывающих ресторанные стихи Блока с «Москвой кабацкой»: а ведь эпигонство – смертельно.
Впрочем, не только Есенин чувствовал себя ущемленным Блоком. Все акмеисты жаловались на то же. Вернее, жаловались не акмеисты на Блока, а Блок на акмеистов («Без божества, без вдохновенья»[81] плюс единственное письмо Блока Ахматовой).
Булат Окуджава, выступая в Баварии, пустился в ненужные объяснения касательно сущности стихов: поэзия непереводима, и с этим обстоятельством приходится считаться любому советологу. И всякие суждения типа «да, но» или «да и» вызывают абсолютно не нужные автору многочисленные объяснения. Надо было просто сказать, раз уж Окуджаву приняли в Мюнхене за выразителя политического протеста в советской литературе: «Да, я потому «за», потому что я победитель, это вы напали на нас, а не мы. Мы пожертвовали двадцать миллионов людей и дошли до Берлина. Это сделали мы, а не вы». А поэтому при любых обстоятельствах: «Самолюбие мне дороже», как говорил Бабель в «Одесских рассказах».
1970-е годы
О прозе
Лучшая художественная проза современная – это Фолкнер. Но Фолкнер – это взломанный, взорванный роман, и только писательская ярость помогает довести дело до конца, достроить мир из обломков.
Роман умер. И никакая сила в мире не воскресит эту литературную форму.