В зеркале — страница 62 из 69

Самым важным в наследстве Ахматовой, в личности Ахматовой, в жизненном явлении, называемом «Ахматова», в единстве человека и его дела: стихах, жизни?

Это – великий нравственный пример верности своим поэтическим идеалам, своим художественным принципам. Защищая эти принципы как жизнь, как быт, Анна Андреевна много пережила, много приняла горя, не выпуская своего поэтического знамени, держала себя в высшей степени достойно. Премия Таормины[108], посещение Италии через полвека («последний раз я была в Италии в 1912 году», – говорила Анна Андреевна), оксфордское чествование, мантия доктора наук[109] – все это ведь события последних двух-трех лет «Бега времени»[110].

Я расскажу вам один эпизод из жизни Анны Андреевны. Несколько лет назад на одном из своих приемов (а ее суетность, потребность в болельщиках хорошо известны) на ней лопнуло платье, шерстяное старое платье, которое Анна Андреевна носила с десятых годов, с «Бродячей собаки»[111], со времени «Четок»[112]. Платье это пришло в ветхость и лопнуло на одном из приемов, и гости зашивали это платье на Анне Андреевне. Другого не было у нее, да и приема не хотелось прерывать. Так вот, это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз дороже какой-нибудь почетной мантии доктора наук, которую набрасывали на плечи Анне Андреевне в Оксфорде. Это лопнувшее шерстяное платье в тысячу раз почетнее оксфордской мантии, в тысячу раз больше к лицу Анне Андреевне.

Что поражает в Ахматовой последних лет? Ее молодая сила. Стихотворение «Родная земля»[113] – великолепное стихотворение.

Что лучше – Ахматова первых стихов или Ахматова «Бега времени»? Акмеистические идеи ранней Ахматовой обогащены введением подтекста, обращением к вечности, символикой, вторым планом, «утяжелением» стиха, что ли.

Я не знаю, лучше ли эти стихи ранних или нет, знаю только, что стихи «Ты письмо мое, милый, не комкай…» и «Звенела музыка в саду…»[114] были стихами юности моей, и вот я состарился и читаю эти стихи всегда с теплой улыбкой.

Может быть, поэтическое имя Ахматовой и не так велико по сравнению с именем Блока или Пастернака, оно в том же высшем ряду русской лирики XX века, который включает имена Анненского, Белого, Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, Ходасевича. Эти имена – лучшее, что есть в русской поэзии XX века. И чем они меньше, хуже, чем поэты пушкинской поры? И без этого наследства нет русской лирики.

Даже второстепенные имена значительны: Гумилев, Маяковский, Хлебников, Есенин, Волошин, Кузмин, Бальмонт составят славу поэзии любого народа. Это наследство включает так много – Блок – совершенно неизученный огромный поэт, – что каждая публикация Пастернака, Мандельштама, Цветаевой показывает, что целый ряд наших поэтических имен живет по чужому литературному паспорту, все это лишь эпигоны, подражатели, мародеры, а не новаторы и открыватели новых путей. Сказать «я открываю мир» – вовсе не значит этот мир открыть.

Конфузы эти объясняются тем, что нарушена связь времен, нарушена преемственность русской поэтической культуры. Изучение Ахматовой и любовь к стихам Ахматовой как раз и помогут эту связь восстановить. Попутно: Ахматова была ревностной сторонницей классических русских размеров стиха, канонических размеров, прекрасно понимая всю бесконечную силу, бесконечное разнообразие, безграничную возможность русского классического стиха. В этом Ахматова – тоже пример бескомпромиссности.

В Ахматовой жил живой интерес к современности, к любому событию общественной или литературной жизни. Анна Андреевна писала пьесу[115]. Всякий поэт, вообще всякий пишущий человек хочет написать пьесу, это закон. Написать пьесу очень трудно. Из русских писателей разве только Леонид Андреев писал настоящие пьесы. Вот она увлеченно читала куски, пьесу пыталась решить, ну если не в плане театра абсурда, то далеко от классических образцов, объясняла замысел сложный, сюжет извилистый. Ее спросили:

– А чем кончается ваша пьеса?

Анна Андреевна живо прищурилась – своим знаменитым прищуром, описанным еще в десятых годах, – и ответила резко и живо:

– Нынешние пьесы ничем не кончаются.

Сейчас нет стихов, и хотя не кто иной, как Анна Андреевна, так недобро пошутила насчет золотого века – все же это только шутка. Масштабы смещены, оценки искажены.

На похоронах, на этом самом московском прощании, что ли, я не знаю, как назвать утро во дворе морга <больницы> Склифосовского 9 марта 1966 года, я стоял на улице, и ко мне подошел мой знакомый, работник одной из редакций, и говорит:

– Вы, Варлам Тихонович, все время на улице?

– Да.

– Ах, боже мой, я завозился там около гроба, задержался. Говорят, сам Евтушенко приезжал. Какая честь! А я-то там около гроба и просмотрел самое главное.

Вот какие печальные бывают события. Это тоже свидетельство, что связь времен разорвана, что нужно сделать очень много, чтобы ее восстановить.

Ведь это звучит в высшей степени неприлично в некрологах. Еще месяца не прошло с ее смерти: «много занималась переводом», «обогатила перевод». Так и о Пастернаке писали: выдающийся переводчик. Хотя занятия переводом были вынужденные. Половина стихов Анны Андреевны издана античным тиражом – в одном экземпляре.

У Анны Андреевны были ошибки. Это ее некоторая суетность, желание давать интервью, не всегда удачные. Ей было бы к лицу быть судьей времени, а хотела выступать подавальщицей мечей в литературных турнирах. Я еще надеюсь рассказать об Ахматовой.

Мне уже приходилось указывать на важность изучения принципов акмеизма. Символизм не менее важен, но его важность бесспорна, я считаю Пастернака последним символистом и его роман считаю скрытой попыткой дать символ романа. О символизме как литературном течении написано мало, все еще впереди.

Еще одно. Анна Андреевна была представительницей русского Ренессанса XX столетия, характером современным, ничуть не менее значительным, чем пресловутые характеры Возрождения.

С Анной Андреевной Ахматовой я познакомился в 1965 году уже после своего воскресения из мертвых наряду с многочисленными эксгумациями того времени. И эксгумация, и воскрешение из мертвых шли по самым различным каналам. Коса эта косила очень широко. Я возвратился не с семьей – вот особенность моего тогдашнего личного возвращения, а вместе с тем кругом – Пастернак входил в это число, – к которому принадлежала и сама Анна Андреевна. Так что все милости, все поливки приходили именно на эту почву. Это не была почва репрессированных военных, вроде Тухачевского и Якира, не была также кругом таких людей, как Крыленко[116]. Это был круг людей искусства со всеми его качествами не историков, как Лукин (Антонов), или Фридленд[117], не ученых, не героев, жертв пятилеток, вроде Грановского[118]. Я уже жил в Москве, печатались кое-где стихи, отгремело дело Пастернака. Анна Андреевна была волею судеб зачислена в ряды прогрессивного человечества и энергично выдавала как таковую причастность к тайнам большой политики, тайнам вечной страсти. Словом, всячески разъясняла суть, вес и интерес к такого рода времяпрепровождению. Анна Андреевна всячески и сама дула в это кадило. Зная мой характер, меня тогда предупредили о, мягко выражаясь, эгоцентризме будущей моей собеседницы, эгоцентризме, к которому она привыкла.

– Давайте вовсе не пойдем.

– Нет, надо идти, раз уговорились. Если будет кто еще, скажете, что вы просите встречи завтра.

Но просить завтрашней встречи не пришлось. Нас приняли сейчас же. После Анна Андреевна говорила, что разговор не получился. Как бы он мог получится? Я смотрел на нее как на медицинский сюжет. Потом Анна Андреевна жила в Ленинграде, в Комарове, а в Москву приезжала время от времени по делам или без оных, останавливалась у знакомых и «давала приемы». Эти приемы Анна Андреевна собственноручно регистрировала в бархатной книге. Попасть на этот прием считалось честью, о времени сговаривались, <нрзб>, уплотнялись не хуже. Я просто хотел ей рассказать кое о ком из личных ее знакомых, о судьбе которых я наводил справки на Колыме. Никаких таких сведений не потребовалось. Анна Андреевна, подбоченясь, излагала, как она боялась Парижа, <боялась> поехать в Италию, на ней давно уже не было того самого единственного шерстяного платья, которое лопнуло во время неосторожного и слишком резкого движения на одном из приемов. Я мог бы обо всем этом напомнить, переспросить, авторизировать, так сказать, этот роскошный эпизод. Вместо этого я слышал только трескотню о том, как она боялась в Париже – чего, неизвестно. Все выглядело низкопробным балаганом, ординарным спектаклем, и я попробовал прервать эти ламентации, почитать стихи, чего в сущности слушать я не люблю и сам, не читаю в гостях. Анна Андреевна развернула свою бархатную тетрадь и читала, читала рукопись пьесы какой-то. Наконец мы распрощались. Антенна моя так была настроена четко, так отлично работала, что, несмотря на этот репремант неожиданный, я легко написал несколько стихотворений о ней. Анне Андреевне было о чем заботиться, таланта у нее большого не было, и выяснилось это в первых же книжках, в «Четках», в «Белой стае». Москву приучали тогда к «Поэме без героя». «Поэму без героя» я читал еще на Колыме сразу после войны не то у Португалова, не то у Добровольского[119], а потом перечел ее повнимательнее в Москве. Хочется возразить самым решительным образом Чуковскому