Ва-банк — страница 43 из 78

– До свидания. До скорой встречи!

Отправились дальше. Вскоре мы уже подъезжали к Сьюдад-Пиару, городу, который рос прямо из-под земли, рядом с открытой залежью руды. Вот-вот должна была начаться ее разработка. Я рассказал Рите о Матюрете и о том, как переменчива наша жизнь. Мы с ним могли десять раз умереть в море, рисковали всем, но нас снова захватили и вернули; так же, как и я, он отсидел два года в одиночке. И надо же было такому случиться, чтобы на нашем с Ритой пути к новым приключениям я снова повстречал Матюрета, да еще накануне его свадьбы! Да, Матюрет тоже переменился. Пусть он жил скромнее, чем я, но по-своему он был счастлив. И нам с Ритой одновременно пришла в голову такая мысль: «Не важно, кем ты был, важно, кем ты стал».

В Сьюдад-Пиаре мы не нашли для себя ничего подходящего и возвратились в Каракас, чтобы купить какое-нибудь доходное дело.

И вскоре нам подвернулся бизнес и по нашим способностям, и по кошельку. Нас словно дожидался ресторан «Арагон», вполне подходящее заведение рядом с очень красивым местом – парком Карбобо. Поначалу было несладко, поскольку прежние владельцы ресторана были родом с Канарских островов, и нам пришлось все переделывать заново. Мы решили, что наше меню должно состоять наполовину из французских и наполовину из венесуэльских блюд. И не ошиблись. Поток посетителей рос день ото дня. Среди них было много представителей свободных профессий: врачи, дантисты, фармацевты, адвокаты. Заходили и промышленники. В этой приятной атмосфере несколько месяцев пролетело без каких-либо происшествий.

* * *

Однажды в понедельник, а точнее, шестого июня тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, в девять утра нас ждала замечательная новость: Министерство внутренних дел республики сообщило, что моя просьба о предоставлении мне венесуэльского гражданства удовлетворена.

Это был большой день – я удостоился величайшей награды за более чем десятилетний срок проживания в Венесуэле: власти не нашли ничего предосудительного в моем поведении как будущего гражданина страны. Пятого июля тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, в день национального праздника, я присягнул на верность флагу моей новой родины, принявшей меня, несмотря на мое прошлое. Перед флагом нас собралось триста человек. Рита и Клотильда сидели среди публики. Трудно выразить, что я чувствовал в тот момент. В голове проносилось множество мыслей; я волновался. Думал о том, что дал мне народ Венесуэлы: моральную и материальную поддержку, и ни слова о моем прошлом. Я размышлял над легендой, бытующей среди индейцев племени яномама, что живет на границе с Бразилией. По этой легенде, они – сыновья Перибо. Перибо был великим воином. Однажды на него напали враги, и он, спасаясь от их стрел, прыгнул так высоко, что улетел в небо. Однако много стрел пронзило его тело. Он поднимался все выше и выше, из его ран текла кровь, и капли ее падали на землю. А из капель крови выросло племя яномама. И я задумался: возможно, Симон Боливар так же окропил эту землю своей кровью, чтобы зародить такую щедрую и человечную нацию, передав ей лучшую часть самого себя…

Зазвучал национальный гимн. Все встали. Я не отрывал глаз от звездного флага, плывущего вверх. По щекам текли слезы.

И вот я, давший слово никогда больше не петь национальных гимнов, ору во весь голос вместе со всеми священные слова, восхваляющие мою новую отчизну:

«Abajo cadenos!»[27]

* * *

Да, в тот день я действительно ощутил, что с меня свалились цепи, которые на меня надели когда-то. Я избавился от них навсегда.

– Клянитесь на верность этому флагу. Теперь это и ваш флаг.

Все мы, три сотни человек, торжественно поклялись, но я уверен, что самая искренняя клятва была моей, клятва Папийона, которого родина-мать обрекла на нечто худшее, чем сама смерть, за преступление, которого он не совершал.

Пусть Франция – моя родина, зато Венесуэла – мой дом родной.

Глава тринадцатаяДвадцать семь лет спустя. Детство

События разворачивались стремительно. Отныне я был венесуэльцем и мог иметь паспорт. Когда мне его вручали, я дрожал от волнения. Так же, как и в тот день, когда забирал его из испанского посольства с красивой трехмесячной визой. Я дрожал, когда в нем проставляли штамп при посадке на борт прекрасного корабля «Неаполь», на котором мы с Ритой отправились в Европу, в Барселону. Я дрожал, получая его из рук испанского гвардейца с визой на въезд. Этот паспорт сделал из меня гражданина страны, он – мое сокровище, и чтобы я не потерял его ни при каких обстоятельствах, Рита вшила застежки-молнии во все внутренние карманы моей куртки.

В той поездке все было прекрасно: даже море, когда оно бушевало; даже дождь, когда он хлестал по палубе; даже трюмный сторож-брюзга, неохотно разрешивший мне спуститься вниз, чтобы я мог посмотреть, хорошо ли закреплен большой автомобиль «линкольн», который мы недавно купили. Все было прекрасно, потому что наши с Ритой сердца ликовали. Будь то в ресторане, баре, салоне, среди людей или наедине, наши взгляды встречались, и мы понимали друг друга без слов. Мы едем в Испанию, будем рядом с французской границей, о чем, по известной причине, я не мог даже мечтать, а тем более надеяться все эти годы, и мои глаза говорят Рите: «Спасибо, милая. Благодаря тебе я снова увижу своих близких. Это ты везешь меня к ним».

И ее глаза отвечают: «Я же тебе обещала: если ты доверишься мне, то придет день и ты снова обнимешь свою семью, где бы и когда бы ты ни пожелал это сделать. И тебе нечего будет бояться».

И действительно, наши поспешные сборы и путешествие по морю имели единственную цель: встретиться с моими родственниками на земле Испании, недосягаемой для французской полиции. Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как мы не виделись. Все мое семейство согласилось присоединиться к нам. Я пригласил их в Испанию, и мы проведем целый месяц вместе. У них в августе отпуск.

Проходили дни, и я частенько подолгу задерживался на носовой палубе, ведь эта часть корабля ближе всего к нашей цели. Когда мы прошли Гибралтар, земля вновь скрылась из виду, но уже чувствовалось, что мы приближаемся.

Устроившись поудобнее в шезлонге на палубе «Неаполя» и вытянув ноги вдоль серповидного удлинения деревянного кресла, я всматривался в горизонт, где с минуты на минуту должен был появиться берег Европы – земля Испании, соседствующая с французской.

Тысяча девятьсот тридцатый – тысяча девятьсот пятьдесят шестой – двадцать шесть лет. Тогда мне было двадцать четыре, а сейчас пятьдесят. Целая жизнь. Сколько людей умирает, не дотянув до этого возраста! Сердце забилось сильнее: я уже видел берег! Лайнер шел быстро, рассекая воду клином, основание которого все больше и больше расширялось, пока совсем не исчезло за кормой в морской дали.

Когда я покидал Францию на борту «Мартиньера», того проклятого судна из каторжного конвоя, увозившего нас в Гвиану, да, в тот момент, когда оно отчаливало, я не видел земли, моей земли, удалявшейся от меня навсегда (так я думал тогда), поскольку мы сидели в железных клетках в глубине трюма.

А сегодня в кармане моей штормовки, под надежной охраной застежки-молнии, лежал новенький паспорт моей новой родины, выданный на имя гражданина Венесуэлы. Венесуэлец? Ты же француз, и родители твои французы, сельские учителя в Ардеше. Разве не так? Ну да, так, и все-таки!..

Европейский континент приближался настолько стремительно, что я уже отчетливо различал неровности берега. В этой земле покоились моя мать, отец и многие другие родственники. И на этой земле жили мои близкие.

Мама? Она моя сказочная фея, добрая и нежная, наша связь настолько глубока, что, мне кажется, мы составляли единое целое.

Мне было лет пять, когда мой дед Тьерри купил мне прекрасную механическую лошадку. Великолепный, замечательный конь. Светло-каурый, почти рыжий. А какая грива! Черная, во́лос из натуральной конской гривы, она всегда ниспадала на правую сторону. Я так сильно давил на педали на ровной дорожке, что моей няне приходилось бежать вприпрыжку, чтобы не отстать. Затем она подталкивала меня сзади, помогая преодолеть небольшой подъем, который я называл «пригорком», и я снова катился по ровной дорожке до самого детского сада.

Меня встречала мадам Бонно, директриса и мамина подруга. Она гладила мои длинные кудрявые волосы, волнами ниспадавшие на плечи, как у девочки, и говорила привратнику Луи:

– Открывай-ка пошире ворота, видишь, к нам пожаловал Рири на своем большом коне.

Гордый, как Артабан,[28] я жал на педали и влетал на детскую площадку. Совершал круг почета, останавливался и не спеша слезал с коня, держа его под уздцы, чтобы не укатился дальше. Потом целовал няню Терезу. Она оставляла мадам Бонно сэндвичи для меня. Ко мне подходили мои маленькие товарищи, мальчики и девочки, и восхищенно гладили это чудо, единственную механическую лошадку на две деревушки – Пон-д’Юсель и Пон-д’Обена.

Каждый раз, собирая меня в детский сад, мама наказывала: надо всем по очереди дать покататься на лошадке. Мне это не очень нравилось, но я все-таки поступал, как велела мама. После звонка привратник Луи ставил моего коня под навес, мы строились и с песенкой «Не пойдем мы больше в лес» расходились по классам.

Возможно, моя манера рассказывать заставит некоторых читателей улыбнуться, но не следует забывать, что, описывая свое детство, я ощущаю себя не шестидесятипятилетним мужем, пишущим для светских салонов, а мальчиком Рири из деревни Пон-д’Юсель. Детство настолько глубоко засело в его душе, что он пишет теми же словами, какие он употреблял тогда и какие были у него на слуху в то время, когда мать для него была сказочной феей, сестры – сестричками, он для них – братиком, а отец – неизменно папа.

Детство… Сад, где рос крыжовник. Мы вместе с сестрами рвали его и ели еще зеленым. А вот сочные груши отец не велел трогать, пока не поспеют. Он должен сказать, когда можно. Но груша была низкая, приземистая, и я, словно индеец из племени сиу, подбирался к ней так, чтобы меня не заметили из окна. Объедался до отвала, а потом маялся животом.