Ва-банк — страница 46 из 78

С такими субчиками развязать драку было несложно. Завидев одного из них, который только что спровадил свою мать раньше времени, чтобы его не раздражала, на пути в библиотеку, я тут же переходил в атаку:

– Скажи, Пьерро, что это ты так быстро выпроводил свою мать?

– Она торопилась.

– Неправда. Ты врун. Поезд в Гап, которым едет твоя мать, отправляется в семь. Вот что, я скажу, почему ты это сделал. Просто ты ее стыдишься. А ну, попробуй отопрись, мерзавец!

Из этих драк я почти всегда выходил победителем. Дрался часто, поэтому поднаторел в кулачном бою. И мне было наплевать, даже если я получал больше тумаков, чем противник. Я все равно был почти счастлив. Но я никогда не нападал на тех, кто был слабее меня.

Были и другие. Я называл их бахвалами. Они страшно выводили меня из себя, и с ними я бился особенно яростно. Их матери были красивые, изящные и элегантные. Когда тебе шестнадцать или семнадцать, тебя так и распирает от гордости и хочется покрасоваться рядом с нею. И вот они расхаживали по двору; он вел ее под руку и красовался: жеманство так и перло! А я закипаю от злости.

Стоило мне заметить, что один из них совсем уж развоображался, словно провоцируя меня, да еще если походка его матери напоминала мне походку моей или она носила перчатки с особенной грациозностью, я не выдерживал и буквально слетал с катушек.

Едва провинившийся возвращался во двор, как я тут же налетал на него:

– И стоило тебе устраивать этот парад во дворе, увалень, да еще с мамашей, одетой по прошлогодней моде! Моя была покрасивее, поэлегантнее – не чета твоей! Да и камешки носила натуральные, а не подделку какую-нибудь. Самая настоящая дешевка! Любой мальчишка, который не разбирается в этом, и то поймет.

Стоит ли говорить, что в большинстве своем ребята, которых я задирал таким образом, сразу же заезжали мне кулаком в морду, не дожидаясь, пока мой словарный запас истощится. Иногда от первого удара я словно хмелел. И тогда я дрался жестоко, по-хулигански: бил головой, лягался, как корова, наносил удары локтями при тесном контакте, и дикая радость распирала меня изнутри, как будто я крушил всех матерей, имевших дерзость быть такими же красивыми и элегантными, как моя мама.

Это было выше моих сил, я не мог поступать иначе. Со дня смерти матери, когда мне почти исполнилось одиннадцать лет, обостренное чувство несправедливости жгло меня, как раскаленное железо, которое вонзала в меня моя судьба. Невозможно понять смерть в одиннадцать лет и нельзя с ней смириться. Умереть в глубокой старости – куда ни шло. Но мама, фея молодости, красоты и здоровья, моя любящая мама, разве возможно, чтобы она умерла? Мало того что смерть сама по себе отвратительна, так еще ее надо понять и принять. Нет, это невыносимо! Непостижимо! Ребятам следовало бы попрятать своих матерей, если они хотели, чтобы я не взрывался. Думаю, я мог бы позавидовать даже ягненку, которого мать вылизывает, чтобы он не блеял.

Одна такая вот драка перевернула мою жизнь вверх дном.

В самом деле, этот парень не имел права спокойно спать после той комедии, которую он разыграл днем. Высокомерный, гордый тем, что ему уже девятнадцать и что он отлично успевает по математике – первый кандидат на поступление в институт. Высокий, даже слишком, хотя не атлет, поскольку все время зубрит, но очень сильный. Однажды на прогулке он в одиночку поднял большой ствол дерева, чтобы мы могли добраться до норы, куда юркнула полевая мышь.

В тот четверг он позволил себе устроить настоящее праздничное гулянье! У него была стройная мать с тонкой, почти как у моей мамы, нет, будем честны – такой же тонкой талией, на ней белое платье в синий горошек, рукава буфами. Если она захотела скопировать одно из платьев мамы, то ей это удалось как нельзя лучше. Большие черные глаза, аккуратная маленькая шляпка с фиалкой, отороченная белой вуалью.

И будущий инженер, словно павлин, целый день разгуливал с ней по двору: взад и вперед, вдоль и поперек, по кругу и по диагонали. Они то и дело целовались, как влюбленные. Это я должен был быть на его месте с моей грациозной, как газель, мамой. Она опиралась бы на мою руку, и я тоже целовал бы ее нежную щечку.

Как только он остался один, я тут же перешел в атаку:

– Хорош гусь! Из тебя получится отличный циркач, не хуже, чем математик! Не думал, что ты настолько…

– Что с тобой, Анри?

– Со мной то, что я должен тебе сказать: ты выставляешь свою мать напоказ, словно медведя в цирке, чтобы поразить своих однокашников. Так знай, меня ты ничем не поразил. И твою мать со своей я и рядом не поставил бы, она просто расфуфыренная кокотка, каких я видел в Вальс-ле-Бене во время купального сезона!

– Я тебе сейчас испорчу физиономию! И ты знаешь, что бью я больно. Возьми свои слова назад. Тебе известно, что я сильнее тебя.

– Ты сдрейфил? Послушай, я знаю, что ты сильнее меня. В таком случае давай уравняем силы, будем драться на дуэли. Сразимся на школьных циркулях с острыми концами. Иди за своим, а я принесу свой. Если ты не говно и способен защищаться и защитить свою мать, я тебя жду за туалетами через пять минут.

– Я приду.

Через несколько минут он уже свалился: острие моего циркуля вонзилось глубоко, под самое сердце.

Приехал папа. Рослый – под метр восемьдесят, в меру грузный, как и полагается сыну сельского учителя и крестьянки. Лицо круглое, очень мягкое, светло-карие глаза с золотыми искорками, взгляд многозначительный, но почти детский, наверное, оттого, что все ученики смотрят в его глаза, словно в зеркало. И действительно, если вглядеться в них хорошенько, то увидишь там целый кладезь чего-то чистого, загадочного, присущего только ребенку: наивности и бесхитростности.

Для него смерть матери была просто страшной потерей. Эта смерть не стала для него раной, которая постепенно заживает, нет, она кровоточила постоянно, так же, как в первый день. Его любовь, его неповторимая Лулу, как называл он мою мать, больше не существовала физически, они не могли идти дальше рука об руку, но духовно она нашла в нем вечное прибежище. Однако чело его по-прежнему ясное и спокойное. Печали и заботы не оставили на нем следа. Ничто не выдавало тех сверхчеловеческих усилий, которые он делал во имя продолжения жизни, во благо детей, своих и чужих. Он просто больше не мог ни смеяться, ни петь, ни даже тихонько напевать себе под нос. Следы рубцов остались у него внутри, в самом сердце. Но, несмотря на них, он заставлял себя быть сдержанным и внешне спокойным. Я знаю, что он, как и раньше, отказывал себе в удовольствии сходить на охоту, если кого-нибудь из его учеников требовалось подготовить к экзаменам. Как в самой деревне, так и в ее окрестностях хорошо знали, что он очень любит трости, и у нас в прихожей их скопилась целая куча, самых разных. Достаточно посмотреть на них один раз, чтобы понять, скольких мальчишек привел он к успеху благодаря своему терпению, мягкости и настойчивости.

Мне уже исполнилось семнадцать, когда мы с отцом вышли от судебного следователя, занимавшегося моим делом. Следователь посоветовал отцу уговорить меня подписать контракт на службу в военно-морском флоте, чтобы прекратить процесс. В здании жандармерии в Обена я подписал контракт на три года.

Отец не слишком ругал меня за тот тяжкий проступок.

– Если я правильно тебя понимаю, а думаю, что это так, Анри (когда папа сердится, он называет меня Анри), ты предложил биться с оружием в руках, потому что твой противник был сильнее тебя?

– Да, папа.

– Ты поступил дурно. Так бьются только негодяи. Ведь ты же не такой, малыш.

– Нет.

– Видишь, в какую историю ты попал, да и нас заодно втравил. Подумай, как больно твоей матери смотреть на это оттуда.

– Не думаю, что я причинил ей боль.

– Почему ты так считаешь, Анри?

– Потому что я бился за нее.

– Что ты хочешь этим сказать?

– То, что я не мог смотреть, как мои товарищи прогуливались передо мной со своими матерями.

– Знаешь, Анри, ты ведь не из-за матери развязал эту драку, да и все другие тоже. И не из-за настоящей любви к ней. Причина, скажу я тебе, в том, что ты – эгоист. Понял? Судьба лишила тебя матери, и поэтому тебе хотелось, чтобы и у других детей их тоже не было. Это нехорошо, это несправедливо, и это меня страшно удивляет в тебе. Я ведь тоже страдаю, когда меня навещает кто-нибудь из моих коллег под ручку с женой. И я не могу не думать об их счастье, о том, как был бы счастлив я сам, если бы не та трагическая несправедливость. Только я не завидую им черной завистью, напротив, я никому не желаю, чтобы с ним произошло то, что случилось со мной.

Если бы ты действительно был отражением души матери, то радовался бы счастью других. Видишь, теперь, чтобы выпутаться из этой истории, тебе придется служить на флоте: минимум три года, а ведь будет совсем не легко. И я тоже наказан, поскольку в течение трех лет мой сын будет вдали от меня.

И потом он произнес фразу, которая навсегда врезалась в мою память:

– Знаешь, дорогой, терять родителей тяжело в любом возрасте. Запомни это на всю жизнь.

* * *

…Гудок «Наполи» заставил меня подскочить. Он начисто стер все образы далекого прошлого, когда мне было семнадцать лет и мы с отцом выходили из здания жандармерии, где я только что поставил свою подпись под контрактом с военно-морскими силами. Но тут же в моей памяти возникло еще более страшное видение, та отчаянная минута, когда я видел отца в последний раз.

Это произошло в зловещей комнате свиданий тюрьмы Санте. Каждый из нас стоял за решеткой своего рода камеры, нас разделял коридор шириной в метр. Меня терзали стыд и отвращение к тому, что называлось моей жизнью, что привело отца на тридцать минут туда, в эту клетку для диких зверей.

Он пришел не для того, чтобы упрекать меня за то, что я главный подозреваемый в том грязном деле. У него было такое же изможденное лицо, как и в тот день, когда он объявил мне о смерти матери. Он пришел по доброй воле на получасовое свидание с сыном без всякого намерения выговаривать ему за плохое поведение и вовсе не для того, чтобы тот прочувствовал всю глубину горьких последствий этого дела для чести и покоя всей семьи. Он пришел не для того, чтобы сказать мне: «Ты плохой сын». Нет. Он пришел попросить у меня прощения за то, что не сумел воспитать меня как следует.