Бортпроводница вытаращила на меня свои и без того большие черные глаза и не сказала ни слова, но я чувствовал, что она пытается разглядеть на моем лице нечто другое, о чем ей не терпится поскорее узнать.
– И у вас хватило мужества рассказать обо всем в вашей книге? Абсолютно обо всем?
– Обо всем.
– И вы не боитесь столкнуться с общественным мнением, вы…
– Можешь договаривать: вы, бывший каторжник.
Бедняжка не смела ответить, лишь кивала в знак согласия. Да, так оно и было. Я, бывший каторжник, осужденный на пожизненное заключение за убийство, беглый и постоянно в бегах, несмотря на запрет, возвращался в Париж, неся свое обнаженное сердце на блюде, которое через несколько часов собирался преподнести французам.
И снова большие черные глаза пытались заглянуть в мои. Девчонка дрожала, и в ее взгляде читалось: «Но ты не отдаешь себе отчета в том, какое серьезное дело затеваешь! В том, какое возмущение оно вызовет!»
– О чем, крошка, задумалась? По-твоему, это смелость или самоубийство с моей стороны?
– Мне кажется, без всяких сомнений, эта история наделает шума. Особенно в отношении вас.
– Почему?
– Потому что, судя по вашей внешности, в вас есть что-то необычное.
– У тебя действительно складывается впечатление, что книга может вызвать интерес? Даже в нынешней беспокойной Франции, ищущей замену великому Шарлю?
– Я в этом уверена; мне бы хотелось быть рядом с вами, чтобы хоть чуточку пережить то, что предстоит пережить вам. Не может быть, чтобы во Франции остались безразличными к тому, о чем вы рассказываете, если вы написали так же, как только что рассказали мне. Извините, что покидаю вас, мне нужно быть на своем посту. Я бы предпочла остаться с вами, поверьте мне. До завтра и спокойной ночи. – С участливой вежливостью она наклоняется ко мне, смотрит мне прямо в глаза и продолжает: – Вы идете к большой победе, я в этом уверена. Желаю вам от всего сердца добиться ее.
Тест прошел успешно. Лишь несколько фраз о моей истории вызвали у этой девочки неподдельный интерес. И таких, как она, будет много. Будем надеяться.
Я перевел кресло в горизонтальное положение, но заснуть не смог. Укутал ноги одеялом, которое сам достал с полки над головой. Незачем беспокоить большие черные глаза, да и вообще хотелось побыть одному.
Чему быть, того не миновать… Мой «боинг» летел над ночной Атлантикой со скоростью девятьсот километров в час. Приближался решающий момент.
Я знал все «как» и «почему» своей книги, но для тех, с кем мне предстояло встретиться, я был никто, неизвестный автор.
Вернее всего было действовать напрямую:
– Позвольте представиться: Папийон.
– Ваша профессия до написания книги?
– Сначала каторжник.
– Потом?
– Беглый каторжник, затем каторжник, по приговору которого истек срок давности.
– Национальность?
– Венесуэлец из Ардеша.
«Да… этот беглый каторжник прибывает в Орли. Человек, которого французское правосудие на вполне законных основаниях спустило в канализацию навечно. Совсем не потому, что здесь вступает в действие закон о прекращении преследования за давностью, когда тебе ничего не могут сделать, когда твое положение по отношению к правосудию и фараонам изменилось. Закон законом, но ты все равно остаешься беглым каторжником. Правда… ты не возвращается украдкой, прижимаясь к стене в надежде отыскать деревушку, где можно было бы мирно скоротать остаток дней, живя тихо и незаметно, прячась за высоким забором своего огорода, чтоб тебя, не дай бог, не увидели сверху и чтоб не слышать, как о тебе плохо говорят.
Нет, ты приходишь с книгой, и в этой книге ты пишешь: „Французы, вот тот ужас, в котором вы жили в течение восьмидесяти лет“. И в этой книге ты обличаешь карательную систему, полицию, само правосудие страны с населением свыше пятидесяти миллионов, ты обличаешь три ветви власти, на которые возложена охрана общественного спокойствия. Да уж, приятель, ты высоко замахнулся, так что будь начеку.
Более того, твоя книга не просто скромно появится в книжных магазинах девятнадцатого мая. Десятого ты приедешь в Париж (куда не имеешь права ступать ногой по действующему запрету на пребывание), а двенадцатого, как тебе написали, начнется предварительная публикация книжки в газете „Франс суар“. Значит, двенадцатого числа из одного миллиона двухсот тысяч экземпляров газеты вся Франция узнает о твоем существовании. Один экземпляр газеты наверняка прочитают трое, получается три миллиона шестьсот тысяч человек, которые в течение недели узнают о существовании некоего Анри Шарьера, по кличке Папийон, каторжника, бежавшего из Кайенны, после того как его приговорили к пожизненному заключению, которого прекратили преследовать за давностью срока и который как ни в чем не бывало собирается сказать: „В тысяча девятьсот тридцать первом году дюжина ваших вонючек вычеркнула меня из списка живых. Ваши судьи представляют ваше правосудие и вашу систему безопасности, и вот перед ними в тысяча девятьсот тридцать первом году предстал молодой человек по прозвищу Папийон. Эти судьи поверили полиции и материалам следствия. Эти судьи и двенадцать присяжных вонючек позволили себе допустить чудовищную несправедливость: уничтожить двадцатичетырехлетнего парня. Они посчитали своей обязанностью сделать это, одураченные, как недоумки, одним нечистоплотным полицейским. Затем они передали его в руки администрации исправительных колоний с ее средневековыми способами работы, когда с человеком обращаются хуже, чем с самой последней тварью. Но он чудом воскрес. Вот он перед вами, этот парень, правда, ему уже шестьдесят три, и он здесь для того, чтобы спросить вас: «Вы допускали произвол? Вы были в курсе? Вы были соучастниками? Ведь ни Альбер Лондр, ни многие другие знаменитые журналисты, ни майор Пеан из Армии спасения не смогли тронуть ваши очерствевшие души, не отреагировавшие на требование немедленной отмены сточной канавы и бескровной гильотины!“
Я им все это выскажу. Они прочитают. Надо заставить их посчитать вместе с тобой, как ты это делал в камерах и карцерах: „Раз, два, три, четыре, пять“.
После публикации отрывков из книги в газете „Франс суар“ жди от них всяких пакостей, Папи. На тебя набросятся пресса, радио, телевидение, они сразу встретят тебя в штыки.
Поэтому прежде всего надо бросить им кость:
„Вы мне разрешаете говорить?
Вы полагаете, что я имею право на собственное мнение?
Вы допускаете, что бывший каторжник может снова стать достойным гражданином?
Вы уже отказались и открестились от идей ваших дедов?
Скажите, могу я говорить свободно во Франции образца шестьдесят девятого года? Или я должен спросить разрешения? И у кого?“
Ведь быть не может, чтобы не бросилось в глаза несоответствие наказания тому проступку, в котором тебя обвинили, даже если бы ты на самом деле был виновен. Если, несмотря на выборы, тобой заинтересуются, то поверь, приятель, это будет не подарок.
Почему? Потому что многих будет тошнить при мысли, что бывший каторжник, до сих пор беглый в глазах закона, позволяет себе об этом говорить, да еще в той стране, которая его осудила. А это уж совсем ненормально. Многие французы, представляющие определенный класс людей, заскрежещут зубами. А сколько их? Миллион не миллион, пусть около того, но шума будет достаточно. Это прежде всего консерваторы, привилегированные круги, которые полагают, что в нашем мире все прекрасно и ничего не надо менять, это реваншисты, живые ископаемые, все те, кто не может допустить, что в других слоях общества идут процессы обновления и эволюции. Чем они лучше колонистов?
Подобные им водятся и в Алжире, и в Марокко. Они возмущены тем, что их лишили права гонять грязных арабов до седьмого пота, не могут смириться, что арабы равны им во всем, и поэтому всех, кто так считает, они обзывают коммунистами, утопистами, предателями империалистической Франции. Это та категория людей, которая полагает, что надо подавлять несогласных тем или иным способом, если они мешают жить спокойно. Таким место в тюрьмах, исправительных домах и на каторге. Виновен или нет? Да плевать! В отвратительных нечеловеческих условиях? Да вдвойне плевать! С ними чем жестче, тем лучше!
„С ними только так и следует…“ – это основной лейтмотив. Они считают, что был бы подсудимый, а статья найдется. Они жалеют, что кончилась эпоха галер, что прошло то время, когда можно было осудить человека просто за то, что он „способен на проступок“. Да, Папи, тебе предстоит столкнуться с этими людьми.
Однако прошло сорок лет. К счастью. Во время войны тысячи честных людей узнали, что такое тюрьма, полиция и даже правосудие в определенных случаях, и прочувствовали, как обращаются с теми, кто представляет собой лишь арестантский номер.
Многое, должно быть, изменилось с тех пор, будем надеяться, но несомненно одно: под перекрестным огнем прессы, радио и телевидения я не должен сломаться, не имею права, я обязан сказать правду. Если последствия будут хреновые, тем хуже для последствий.
Предстоят волнующие события, и не все будет в розовом цвете. Но только вперед! Надо смело и открыто идти туда, навстречу будущему, даже если это отразится на продаже моей книги. Черт бы их всех побрал! Даже если я буду слишком точен, слишком откровенен, слишком страстен, отстаивая правду, даже если это повредит финансовому успеху моей книги, я все равно это сделаю, потому что должен. Нужно, чтобы все услышали, что я хочу сказать, чтобы послушали о том, что́ я видел. Даже если после этого я не смогу купить себе дом, где можно состариться, и мне придется снимать две скромные комнатки на берегу речки Ардеш в каком-нибудь солнечном месте».
В иллюминаторах забрезжил рассвет, и лишь тогда я смог наконец-то предаться сну, умиротворенный только что принятым наедине с самим собой решением.
– Чашечку кофе, мсье авантюрист?
Большие черные глаза приветливо улыбались мне. Я читал в них интерес и симпатию к моей персоне.