Ни одно застолье не обходилось без журналиста или даже нескольких, ни одного застолья без знаменитости. Иногда там происходило такое, что я диву давался. Чего, например, стоила одна Полин Невеглиз («Франс суар»)! Не успела вернуться из Нумеа,[39] как уже примчалась, не заезжая домой, к нам с магнитофоном. Встретились мы в кафе на улице Мазарини. Ну и женщина, какое в ней было изящество, тонкость ума, отточенность мысли и бархатный голос! А ее взгляд, прямой и ясный, излучал такую симпатию, что я совершенно просыпался, словно получив хороший заряд бодрости. И я говорил и говорил, радостно и откровенно. Излить душу, когда тебя понимают, – вот что захватывает и в то же время умиротворяет.
На одном из таких завтраков ко мне подошел некий господин, такой чистый, искренний, довольно худощавый, и, протягивая руку, представился: «Огюст Лебретон». И мы с ним разговорились, да так, что мне потом пришлось бегом бежать к моему издателю, чтобы подписать часть из трех сотен книг, которые он бесплатно рассылал от издательства. Затем я выслушал список лиц, попросивших встречи со мной, и должен был обязательно с ними встретиться, потом поприветствовал всех милых сотрудников издательства «Лаффон», которые работали в течение двух месяцев, чтобы подготовить к выпуску мою книгу.
Я курил, раздавал автографы, говорил, выслушивал вопросы и отвечал, и снова выслушивал, и опять отвечал, даже не вникая, кто спрашивает, когда, в какое время дня и ночи, в кабинете ли, на улице, в кафе, в ресторане, на скамейке ли на площади Пигаль или на скамейке на Елисейских Полях. Меня преследовали молчаливые фотографы – неизменные тени каждого журналиста. Они заставали меня врасплох за стойкой бара, и я, едва не поперхнувшись, торопясь проглотить свой виски, отвечал:
– О да, вы понимаете, меня подвергли пытке, достойной Средневековья!
– Не может быть! Мы же во Франции!
– Вот именно, во Франции, в стране, где придумали Хартию прав человека, и оттого сам факт становится еще ужаснее!
Устал как собака? Загнан как лошадь? Лишился голоса? Нет, задолбан – вот точное определение, задолбан и духовно, и физически. Бог знает, в каком часу ночи, я падал как подкошенный на маленькую кровать Жана, сына Кастельно, а тот уносил его спать в гостиную; у меня еще доставало сил снять галстук и ботинки, чтобы тут же провалиться в тяжелый сон.
И среди этой бури, этого урагана, что нес меня как соломинку, в тот момент, когда я должен был смотреть и отвечать налево и направо, вверх и вниз, мужчинам и женщинам, газетам и журналам; когда я обязан был выступать по радио, записывать десятиминутные интервью, которые затем будут передавать в течение десяти или пятнадцати дней подряд, когда у меня уже язык на плече и блуждающий взгляд; когда я почти лишился голоса и носился по аптекам в поисках средства для горла; в тот момент, когда я пытался понять, на каком свете нахожусь, когда спрашивал себя, должен ли я отвечать на все вопросы до конца независимо от ситуации или же могу просто удрать и скрыться, – и вот в этом пламени, которое, словно вырвавшись из вулкана, несло меня вместе с лавой и дымом по волнам международной информации, именно в такой момент я получил письмо о том, что Ненетта, моя Ненетта, еще жива. И я помчался как угорелый в колымаге Жюльена Сарразена, мужа Альбертины, чтобы навестить подругу моей юности в Лимей-Бреванне, где она лежала в больнице.
Я плакал от волнения при виде той, которую оставил целых сорок лет назад и с которой мы ни разу не общались за все эти годы, постаревшей, больной, ставшей ниже ростом в результате несчастного случая, но с прежним огнем в глазах, в общем-то, боевой девчонки. Она тоже плакала. Я вытряхнул из карманов все, что там было, и стремглав бросился к ожидавшей меня своре, пообещав Ненетте на прощание, что еще вернусь и никогда ее не оставлю, и я сдержал свое слово.
И тут же, как это часто бывает, приятный сюрприз сменился неприятностью: меня пригласили в полицейский участок на набережной Орлож, чтобы уведомить о действующем запрете на мое пребывание в Париже. И надо же такому случиться – это оказался тот самый участок при тюрьме Консьержери, куда три года назад Кастельно сопровождал Альбертину Сарразен, поскольку ей тоже было запрещено появляться в Париже, и дело удалось быстро уладить.
В этой охоте с гончими, где мне была отведена роль оленя, случались и короткие передышки. Незабываемый завтрак с Клодом Ланзманом. Поцелуй очаровательной Юдит Магр. Но вот «Радио-Люксембург» увозит меня вместе с Пьером Дюмейе. Потом был вечер в компании великого Даниэля Мерме, коммерческого директора издательства «Лаффон», когда он представил мне свою динамичную команду, сотрудники которой избороздили всю Францию. Они были полны решимости: «Летите, Папийон, а мы – за вами!» С такой командой невозможно было не продать хотя бы несколько книжек!
Я приехал в Ком-ла-Виль к своим племянникам. На календаре было восемнадцатое мая. Значит, прошла уже неделя. И все эти дни в газете «Франс суар» появлялись отрывки из моей книги с моим портретом. Таким образом, за столь короткое время вся Франция не только узнала о некоторых приключениях Папийона, но и познакомилась с его физиономией.
Наступило воскресенье. Все развивалось так быстро, грандиозно и неожиданно, что мне потребовалось десять часов сна, чтобы немного взбодриться. Я собирался провести великолепный разгрузочный день с моими племянниками и их двумя дочурками, которые с любопытством взирали на этого дядюшку, о котором так много писали в газетах и чей голос они даже слышали по радио.
– Аперитив, дядюшка?
– Да, пожалуй, я выпью пастис.[40] В этом тихом раю, где я проведу целые сутки, он будет весьма кстати. Шутка сказать, завтра все начнется сначала!
– Приготовься к худшему!
– Ты что, с ума сошел?! Хуже уже не может быть!
– Вот увидишь, не то что хуже – будет просто невыносимо.
Дли-и-нь-дли-и-нь-дли-инь! Телефонный звонок меня не встревожил: кто мне мог сюда звонить?! Я сам собирался чуть позже позвонить Рите в Каракас, чтобы сообщить ей, что «бомба» взорвалась, да еще с таким грохотом, о каком мы даже и не мечтали.
– Да, он здесь, – послышался голос Жака. – Передаю трубку. Дядюшка! Это Кастельно по поручению Лаффона.
– А, спасибо, что позвонил. Да, хорошо, немного прихожу в себя. Прекрасный весенний день, к тому же воскресенье. Надеюсь, ты тоже отдыхаешь?
– Приготовься через три часа выступать по телевидению. Гастон Бонер приглашает тебя принять участие в передаче «Воскресный гость». «Гость» – это он, а ты будешь сопровождать его в числе других знаменитостей. Для тебя это большая честь, и для книги очень важно. Заехать за тобой или ты сам доберешься?
– Сам доберусь.
Я положил трубку.
– Что случилось? – спросил Жак.
– Гастон Бонер пригласил меня поучаствовать в телепередаче «Воскресный гость». Тебе это о чем-нибудь говорит?
– Фантастика, дядюшка, просто невероятно!
– Считаешь, я должен пойти?
– Пулей, дядюшка, пулей!
– Ты будешь выступать по телевизору? – вскричали девчушки.
– Да, через несколько часов вы увидите меня на своем экране.
Французское телевидение – государственное учреждение. И я, беглый каторжник, имел возможность выступить на официальном канале, как любой другой гражданин страны. Невероятно, но это так! И это нынешняя Франция! Та самая Франция, которая в тысяча девятьсот тридцать первом году бросила меня в бездонную яму, чтобы я там сгнил, а сегодня хочет знать правду, хочет встретиться со мной лицом к лицу. Поразительно!
Для меня это была сногсшибательная передача. Меня пригласил очень известный французский интеллигент, популярный автор, блестящий и добросердечный человек, вышедший, как и я, из семьи учителей. С необыкновенным радушием он представил меня всей стране:
– Мы оба, сыновья учителей из провинции, приехали когда-то в Париж. Две совершенно разные судьбы. Я, Гастон Бонер, попадаю в круг людей умственного труда и журналистики, где и делаю карьеру. Он, Анри Шарьер, по прозвищу Папийон, задерживается в Париже совсем недолго, после чего отправляется на каторгу с приговором пожизненного заключения. Этот бывший каторжник, ставший таким же человеком, как все мы, сейчас расскажет вам кое-что из своей необычной истории.
После моего интервью, блестяще проведенного Жаком Эрто, я со слезами на глазах пожал руку Гастону Бонеру и удалился с площадки.
Уже в бистро за стаканом виски все, кто меня сопровождал, признались, что очень боялись за мой выход: «Для него это непривычно, он оробеет и всякое такое». Нет, скажу откровенно, я чувствовал себя в своей тарелке. Я был убежден, как и они, что успешно выдержал трудный экзамен ради будущего успеха всей этой затеи.
Меня предупреждали, но я и представить себе не мог, какой бурный отклик вызовет состоявшаяся передача. На следующий день, в понедельник, ураган снова подхватил меня с удвоенной силой. Радио, газеты, все без исключения, требовали и публиковали мои интервью, снова требовали, к ним присоединялись журналы, телевидение. «Пари матч», например, осаждал меня со всех сторон. Они не обделяли меня своим вниманием ни днем ни ночью, где бы я ни находился – на площади Пигаль, на площади Бастилии, даже в какой-то начальной школе, где я проводил урок для одиннадцатилетних ребятишек и рассказывал им о свободе. Это вызвало такой взрыв негодования в дирекции телевидения, что сюжет запретили. «Как? Да что он себе позволяет, этот парень?! Беглый каторжник читает лекцию о свободе нашим собственным детям? Они что, с ума все посходили?» В этой шальной и суматошной жизни, когда на сон оставалось от силы часа четыре, бывали и совершенно исключительные моменты. Так, однажды утром я пил чай у Симоны де Бовуар.[41] Я был глубоко тронут и взволнован тем, что сижу рядом с ней, что дышу одним воздухом с женщиной столь высокого положения и ума. В ее гостиной, обставленной с тончайшим вкусом, где мельчайшая деталь казалась мне целой поэмой, в непосредственной близости от нее, когда она любезно со мной беседовала и с интересом и деликатностью задавала вопросы, я вдруг осознал, без долгих раздумий, где нахожусь сейчас, с чем и откуда явился и с кем был раньше. И неожиданно передо мной, прямо на пианино, за изящной статуэткой танцовщицы из богемского фарфора, с присущей галлюцинации четкостью возникла убогая камера тюрьмы-одиночки на острове Сен-Жозеф, охраняемая стражами с садистскими рожами. Потом видение медленно рассеялось, оставив после себя день сегодняшний и этот момент для избранных, когда фарфоровая статуэтка приветствовала меня в этом доме, мило улыбаясь, точь-в-точь как сама Симона де Бовуар, которая говорила мне: «Пройденный путь был долог и тернист. Но вы достигли тихой гавани – это главное. Отдохните спокойно, вы в доме друга». От избытка чувств у меня так сдавило горло, что вместо благодарности я схватил сигарету и глубоко затянулся. Приехал Клод Ланзман, и мы втроем отправились обедать в шикарный ресторан.