Вагончик мой дальний — страница 14 из 30

Шабан спал, а я, прильнув к тяжелой банной двери, пахнущей сырой гнилью, спросил негромко: «Костик? Ты?» А он опять свое: «Тьи-тьи, щелк, щелк!». А потом под самым ухом пискнул: «А кто еще? Лети с приветом, вернись с ответом!».

— Как нашел-то?

— Подумаешь, — сказал он. — Я везучий!

— Ну не тяни, говори, — попросил я. — Эшелон на месте?

— А куда он денется? Стоит. И лошади довольны. Штабные от безделья упились, их поселковые чуть не измудохали по пьянке: они к чужим бабам полезли… Обошлось, — протянул он с сожалением. — У штабистов еще и оружие… Пальнули вверх, те и побежали!

— Так что ты мне сказки плетешь? — разозлился я. — Зоя, Зоя как?

— Она тебе ответ прислала, — сказал Костик прямо в щель двери.

— Ответ? — удивился я. — Разве я писал?

— Писал, — подтвердил странно Костик. — То есть я писал… Но за тебя.

Тут мы оба замолчали. Я — потому, что онемел от неожиданного нахальства, а Костик ждал, рассержусь ли я, и как сильно рассержусь за такое своеволие.

— Ну и что же ты от меня наплел? — спросил я железным тоном, стукнув кулаком по двери, которая нас разделяла. Сверху на голову посыпалась труха.

— Что… — затянул он жалобно и шмыгнул носом. — Что я не знаю, что ты напишешь?

— Выкладывай! — приказал я. — Только не ври… Все выкладывай… Что ты… Нет, что я… Хотя я-то при чем… В общем, что мы ей написали? Ну?

— А ругаться не будешь?

— Буду, — пообещал я.

— Ну ладно. Может, хорошо, что вас заперли, — сообразил вдруг Костик. — Ты еще драться захочешь. Я от тебя только о хорошем написал.

— Что хорошего-то?

— Ну я, то есть ты, написал ей, что ты думаешь все время о ней, и когда через лес ехал, тоже о ней думал, и когда в чужом дому горбишь, тоже…

— И все?

— Нет, — сказал, вздохнув, Костик. — Ты еще написал, что боишься, как бы загончик не отправили и ты ее больше не увидишь… Но даже если отправят, все равно, где бы ни был, ты его найдешь…

Я уловил новое название для нашего вагончика, пока он стоит: «загончик». Но не это главное. Я бы сегодня, сейчас, добровольно побежал в наш «загончик», если бы отпустили.

— Теперь все? — спросил я, смягчаясь.

— Нет, — отвечал он. — Чтобы дольше было, я ей из прошлых писем еще сказал… Какая она хорошая, и как ты страдаешь, и как думаешь о том, как вместе, чтобы уйти…

— Бежать? Как ты узнал?

— Конечно, бежать, — подтвердил Костик. И добавил со вздохом: — Кто же не хочет бежать? Я бы и сам побежал, но…

— Что «но»?

— Я не ты… Я так не умею!

За баней в кустах что-то зашуршало. Мы оба, по ту и другую стороны двери, замерли, прислушиваясь. Подумалось: не Глотыч ли подслушивает? Он мужик дошлый, по ночам, как мы заметили, часто не спит, а бродит по двору, следит, чтоб не сперли чего. А мы у него хоть под замком, но тоже часть его добра: деньги-то уплачены. А Шабан, тот вообще считает, что хозяин оттого не спит, что каждую ночь монеты перепрятывает.

Костик под дверями для маскировки снова просвистел свое: «Фью-фью…»

— Свистунам сегодня выходной, — оборвал я. — Ты куда пропал?

— Я не пропал, — шепотом произнес он. — Тут в траве собака шмыгает…

— Собаку-то мы прикормили, — сказал нетерпеливо я. — Ты письмо давай! — И приник ухом к двери, чтобы не пропустить ни одного слова.

Костя помолчал, собираясь с мыслями. Но, возможно, еще озирался, не веря, что он в безопасности. Была летняя ночь, как мы могли наблюдать в щели, звездная, однако черная, без месяца и без огней.

Деревня спала. Лишь где-то на окраине взбрехивала собака. А я еще раз с удивлением прикинул, как это Костик, если подумать, совершил невозможное: из сотни домов разыскал дом Глотыча, а потом его баню…

Ему бы разведчиком на войне с таким нюхом!

— И долго будем молчать? — спросил я, напрягаясь.

— Да не молчу я, — прошептал он. — Слушаю. В избе что-то… Или кажется… Не пойму…

— Тогда скорей говори!

— Ладно, слушай, — сказал он. — Значит, она так пишет: «Дорогой Тоша! Милый мой, хороший… Спасибо за твои такие удивительные слова, за все, что ты мне написал. Я тоже боюсь, что, может, больше не увидимся, потому что эшелон могут отправить, когда захотят… Хоть завтра. А пока мы стоим тут — значит, мы рядом и у нас есть надежда. И хоть я пропела тебе про „тройку“ и увидела, что ты сразу понял, но бежать не могу, потому что не могу бросить Шурочку, без которой мне жизни, как теперь и без тебя, нет. Я ее не брошу, чтобы ты знал, никогда. Я ей и сестра и мать. А без меня она пропадет. Вот такая моя судьба, что я разрываюсь на части… И без тебя не могу, и без нее тоже. До свидания, мой любимый, пиши. Я верю, что мы встретимся, как бы ни повернулась судьба. Твоя Зоя».

В этот раз я не перебивал Костика. Слушал, прислонясь к косяку двери, у щели, и вдруг, сам не знаю почему, заплакал.

Я давно не плакал. Последний раз — когда маму хоронили. Но я был тогда, как чурка деревянная, как замороженный… Даже слез не было. И когда обмывали тело, а пьяненькие дядьки поднимали его на грузовичок, который тихо, без музыки довез нас до поселкового кладбища.

Но это было так давно, не знаю, когда. Был осенний день, шел дождь, а яма на кладбище была глубокой, красной от глины, которая прилипала к ботинкам и осыпалась под ногами. Незнакомые тетки сморкались в платки и велели мне бросить на мамку землю. И тут я ничего еще не испытал, только остались в памяти глухой звук земли, упавшей на крышку гроба, да торопливый звон лопат. А вот переломилось во мне, лишь когда вернулся домой и почувствовал острую боль в поддыхе. Вдруг осознал: один. Никому не нужен. Мне стало страшно, и я заплакал. Я спрятался в чулане, чтобы меня не увидели, среди каких-то бутылок и тряпья, там и просидел, пока шла в доме поминальная гульба.

Сейчас было по-другому. Я плакал от отчаяния, что меня снова, как в детстве, отделили от родного человека, и я его потерял. Потеряв один раз, уже знаешь, как страшно терять. Немца Ван-Ваныча жалко, он как дружок был. И теть-Дуню жалко, и ребят… Но без них я бы еще выжил, если что-то мне осталось. А без Зоеньки, я уже знал: не выживу.

Костя стоял за дверью, я слышал его дыхание. Но и он, наверное, догадался, почему я молчу, и не спешил говорить.

Я первый подал голос. Я спросил:

— Ты еще здесь?

Он отвечал, что здесь.

— Тогда вот… Передай, что мы не можем расстаться, что бы ни случилось… Что мы обязательно будем вместе. И если я отсюда сбегу, я вернусь в вагончик, другого пути у меня нет. А если она в это время будет у штабистов, я и туда приду, я никого сейчас не боюсь. Как решит Шабан, не знаю. Он хочет уйти в бега… А я только к ней!

— Все? — спросил Костик коротко.

— Не знаю, — сознался я. — Ты вот что… Остальные слова ты и сам знаешь… Без меня. Не буду их говорить. Но скажи, что она самый близкий мне человек на свете. Ближе не было и не будет. Теперь все.

Костик молчал. Я вдруг испугался, что он не дослушал и ушел. Я приник к проему и услыхал, как он дышит.

— Тебе не пора?

— Давно пора. Если не успею, к утру хватятся…

— Но ты не пропадай, — сказал я.

Ох, напрасно я подхлестывал его, гнал в черную ночь, через лес и зверье. Да что зверье, когда бандюги кругом, а любая оголодавшая собака страшней волка! Неизвестно, как он дойдет. Надо бы вернуть, остеречь… Но уже издалека раздался его прощальный посвист: «Фью, фью… Щелк, щелк, щелк…»

15

Хозяин через бороду, не глядя в глаза, — странная привычка смотреть вкось, мимо человека, — пробурчал, выпуская нас из бани, что ночью брехала собака, а значит, чужак бродил вокруг хозяйства, и теперь он будет караулить с берданкой.

Мы с Шабаном не отвечали, опустив головы. Мне виделись сапоги, густо смазанные вонючим дегтем, полосатые штаны, заправленные в голенища, ширинка не застегнута, из нее торчат белые солдатские кальсоны.

Кальсоны, видать, он носит и летом. Но никакого ответа от нас, кажись, не требовалось. Сам себе он ответил, что война, бандюги кругом, надо беречься. «Ну и берегись!» — надо бы ему ответить. Ему есть что беречь, пусть у него голова и болит.

Частная собственность, как нас учили по книгам, — яд, который разлагает человека, мешает ему быть свободным. Ну трудяга Глотыч, никто не спорит. И по ночам не спит, собственность свою стережет, боязно ее потерять-то. Шабан прав, высчитав, что где-нибудь у него золотые николаевки заханырины! Это мы — шантрапа голоногая. У нас от ничего и отнять нечего. А что у нас есть, так это наша жизнь, которая не жизнь, как выражаются поселковые, а жестянка. Так она и вправду, никому не нужна. Даже странно, что нас еще берегут и мы кому-то полезны: дровец там напилить, сено поворошить, картошку окучить…

Тихо-мирно нас переключили на полевые работы. Стало больше воли, больше пищи. А бежать, как ни подзуживал Шабан, мы пока не спешили.

У меня все равно путь один — обратно в вагончик. Но там не лучше. И голод, и издевательства штабных, и Петька-придурок с ружьем. А эшелон, видать, надолго загнали в тупик, если не забросили совсем.

Кому он нужен?! Если и захотят избавиться, чтобы за него не отвечать, Костик успеет до нас добежать, семь верст — не расстояние для его ног.

На сене досталось работать с женщинами, мамой и дочкой, обе, оказывается, Кати. Маленькая Катя и большая Катя. Обе послушные, незлобивые, приметливые. Углядели, что на мне и Шабане одежда упрела, взяли постирать на речке. И, пока мы отсиживались голяком в кустах, подсушили, а кое-где заплаточек поставили.

О себе говорят неохотно. В коллективизацию оказались обе в городе Тагиле, старшая работала в столовой, жили в общаге. А с войной эвакуированных прибавилось, их потеснили. Да и норму карточную урезали, иждивенческую, это четыреста пятьдесят граммов хлеба на день, едва выдали. Чтобы выжить, подались в деревню: близ огородов всегда сытней. А уж ютиться они давно привыкли по разным углам.

Здесь, хоть в овине, но с мирной скотиной, все спокойней, чем в общаге с алкоголиками. Там уж в прямом смысле скоты, обворовали, хоть нечего брать, дочку пытались изнасиловать. А Глотыч, надо отдать должное, не пристает. И никаких вообще позывов по женской части не испытывает.