Глаза отца заблестели, и раздался его глубокий счастливый смех.
— Сразу видно, что ты моя дочка! — воскликнул он в восторге. — Хочет опять скакать, ну как вам это нравится? Ты обязательно будешь ездить верхом. Я завтра же поеду в Чичестер и куплю тебе пони, и ты сразу же начнешь учиться верховой езде. Скакала, пока не сбила колени, и это в четыре года, а? Нет, это точно моя дочка.
Все еще смеясь, он повел лошадь на конный двор, а я осталась вдвоем с мамой.
— Мисс Беатрис лучше отправиться прямо в постель, — приказала она няне. — Она устала за сегодняшний день. Больше она скакать верхом не будет.
Разумеется, я снова и снова ездила верхом. Мама была воспитана в традициях женской покорности и послушания главе дома, и противоречить отцу она могла не больше чем полминуты. Спустя несколько дней после моей прогулки с папой, когда еще не зажили ссадины на моих коленях, мы услышали мягкий стук копыт по гравию и окрик «Эй!» у входной двери.
Когда я выскочила наружу, я увидела моего отца верхом на своем жеребце, наклонившегося к самому крохотному пони, которого я когда-либо видела. Пони принадлежал к новой дартмурской породе, его шкурка была темной и гладкой, как коричневый бархат, а черная гривка закрывала всю мордочку. Через секунду мои руки уже обвивали его крутую шею, а губы шептали что-то прямо ему в ухо.
Прошел еще один день, и няня подала мне крохотную копию женской амазонки, которую я стала надевать для ежедневных уроков верховой езды. Их давал мне сам папа. Никогда не учивший никого скакать на лошади, он стал заниматься со мной так же, как занимался с ним когда-то его отец. Я ездила по кругу на мягком лугу, чтобы было не так больно падать. Падение за падением в мокрую траву — и я не всегда находила в себе силы подниматься, улыбаясь. Но папа, мой чудесный папа, был терпелив как бог, а маленькая Минни имела добрый и мягкий нрав. А я, я была прирожденным бойцом.
Не прошло и двух недель, как я уже начала выезжать с папой верхом. Минни шла на длинном поводке позади папиного жеребца и казалась маленьким карасиком, пойманным на длинную удочку.
А несколько недель спустя после нашей первой экспедиции папа освободил нас от этого ученического поводка и позволил мне скакать одной.
— Ей можно доверять, — коротко заметил он в ответ на тихие увещевания мамы. — Вышивать она всегда успеет начать. А научиться держаться в седле лучше в раннем возрасте.
На дорогах и полях Вайдекра сквайр и маленькая мисс, папин огромный жеребец и подпрыгивающая за ним Минни стали вскоре привычной картиной. Сначала мы прогуливались от тридцати минут до целого часа после обеда. Затем я стала кататься верхом и по утрам. Летом 1760 года — а оно было особенно сухим и жарким — я скакала с папой целыми днями, и исполнилось мне к тому времени полных пять лет.
Это были золотые годы моего детства, и даже сейчас я хорошо помню их. Мой маленький брат Гарри не пропустил ни одной детской болезни, к тому же все боялись, что он унаследовал слабое мамино сердце. А я была бодра как птичка и никогда не проводила ни дня без верховой прогулки с папой. Гарри же просидел всю зиму взаперти, одолеваемый простудами, лихорадками и насморком, с хлопочущими вокруг него мамой и няней. И только к весне, когда задул теплый ветер, напоенный запахом согретой земли, он начал выздоравливать. Во время сенокоса, когда я целыми днями наблюдала с папой, как косили высокие зрелые травы и собирали их в стога, Гарри опять сидел взаперти, так как у него началась аллергия на запах свежескошенной травы. Его жалобные «апчхи-апчхи» доносились целыми днями из-за закрытых дверей, и время сбора урожая он провел таким же образом. Осенью, во время охоты на лисят, когда папа пообещал разрешить мне охотиться вместе с ним, Гарри опять сидел в детской либо, в лучшем случае, у камина в гостиной со своими вечными недугами.
Годом старше, он был выше и плотнее меня, да и вообще мы мало походили друг на друга. Если мне изредка удавалось вовлечь его в битву, я неизменно одерживала верх и тузила его, пока он не начинал звать на помощь. Но он был добрым мальчиком и никогда не бранил меня за свои синяки и ушибы. И мне не хотелось проучить его.
Мы почти никогда не возились вместе, не боролись и даже не играли в прятки в комнатах и галереях Вайдекр-холла. Гарри получал удовольствие, только сидя с мамой в гостиной и читая книжки. Он любил наигрывать небольшие пьески на фортепьяно или читать маме вслух разные печальные стихи. Проживи я хоть несколько часов жизнью Гарри, мне кажется, я бы неизлечимо заболела. Один день, проведенный в спокойной компании мамы и брата, выматывал меня больше, чем долгие скачки по полям верхом следом за папой.
Когда плохая погода вынуждала меня оставаться дома, я просила Гарри поиграть со мной, но у нас не находилось общих занятий. Пока я хандрила, слоняясь по темной библиотеке, где меня привлекали только книги регистрации папиных лошадей, Гарри устраивал себе на подоконнике мягкое гнездышко из диванных подушек и сидел в нем целыми часами неподвижно, как пухлый лесной голубь, с книжкой в одной руке и сластями — в другой. Если вдруг ветер разгонял тучи и выглядывало солнышко, Гарри смотрел в окно на мокрый сад и говорил:
— Еще слишком сыро. Ты намочишь свои чулки и туфли, Беатрис, и мама будет тебя ругать. Оставайся со мной.
И Гарри опять оставался дома, посасывая конфеты, а я выбегала в сад, где на каждом листочке, темном и блестящем, сидела дрожащая капелька дождя, которую так и тянуло слизнуть. В каждом тугом, тяжелом цветке тоже таилась сверкающая как бриллиант капля. Если дождь настигал меня во время моих бесконечных скитаний, я всегда могла найти убежище в плетеной беседке в розовом саду и оттуда наблюдать, как падают на землю его косые струи. Но гораздо чаще я вообще старалась не замечать его и продолжала либо гулять по залитому водой выгону, позади мокрых пони, либо по тропинкам буковой рощи, а иногда спускалась к речке Фенни, которая серебряной змейкой извивалась вдоль опушки леса и позади выгона.
Итак, хотя мы с Гарри были близки по возрасту, мы росли совершенно чужими. Обычно дом, в котором растут двое детей, особенно если один из них шалун, никогда не бывает очень тихим, но мне кажется, жизнь у нас проходила довольно спокойно. Брак моих родителей состоялся скорее из материальных соображений, чем по обоюдной склонности, и для нас, для слуг и даже для жителей деревни было очевидно, что они раздражают друг друга. Мама находила отца грубым и вульгарным. И папа действительно часто оскорблял ее чувство собственного достоинства громким, бесцеремонным смехом, протяжным суссекским выговором, своими панибратскими отношениями со всеми мужчинами в округе, неважно, были ли они нищими батраками или почтенными арендаторами.
Мама считала, что ее городские манеры служат примером для всего графства, но в действительности над ними просто смеялись. Ее манерная семенящая походка высмеивалась и передразнивалась каждым шутником в деревне.
Наше торжественное посещение приходской церкви во главе с высокомерно выступающей мамой и с Гарри, по-утиному переваливающимся за ней, заставляли меня буквально сгорать от стыда. Я успокаивалась, только когда мы достигали нашей скамьи, и в то время, когда мама и Гарри начинали истово молиться, совала руку в папин карман и принималась перебирать находившиеся там сокровища. Складной ножик отца, его носовой платок, колосок пшеницы или кусочек горного хрусталя, специально припасенный для этого случая, казались мне более важными, чем святое причастие, и более реальными, чем катехизис.
Когда после воскресной службы мы с папой спешили на церковный двор узнать деревенские новости, мама и Гарри торопливо пробирались к коляске, боясь инфекций и стесняясь неуклюжих деревенских шуток.
Мама пыталась приблизиться к деревенской жизни, но ей не удавалось чувствовать себя естественно с людьми. Когда она интересовалась их здоровьем или спрашивала об их детях, это выглядело чрезвычайно принужденно, как будто ей не было до этого никакого дела (а это в действительности обстояло именно так) или она считала их жизнь не заслуживающей внимания (что тоже было правдой). Поэтому, должно быть, в ответ несчастные поселяне бормотали что-то невнятное, как идиоты, а их жены глупо теребили в руках передники и молчали.
— Я совершенно не понимаю, что вы в них находите, — томно жаловалась мама после очередной своей неудачной попытки. — Они такие неотесанные.
Они действительно были неотесанными. Но не в том смысле, который придавала этим словам мама. Просто они говорили то, что думали, и поступали в соответствии со своими желаниями. Конечно, в ее присутствии они становились неловкими и косноязычными. А что бы вы ответили леди, которая, сидя в коляске, с высокомерным видом расспрашивает вас о том, что вы подавали мужу вчера на обед? Каждому было ясно, что ей нет до этого никакого дела. А больше всего их забавляло то, что, задав по наивности такой же вопрос, например, жене самого удачливого браконьера, она рисковала получить правдивый ответ: «Одного из ваших фазанов, миледи».
Конечно, папа все это понимал. Но есть вещи, которые нельзя объяснить. Мама и Гарри жили в мире слов. Они прочитывали огромные горы книг, присылаемых им из Лондона. Мама писала длинные подробные письма своим сестрам и братьям в Кембридж и Лондон, тетушке в Бристоль. Она исписывала целые страницы сплетнями, болтовней, стихами и даже словами из песен, которые надлежало выучить.
Папа же и я жили в мире, где слова значили очень мало. Когда надвигающаяся буря могла помешать сенокосу, мы оба чувствовали себя как на иголках, и достаточно было одного кивка, чтобы один из нас отправлялся в одну сторону, а другой — в другую, чтобы предупредить людей об опасности. Меня не приходилось учить некоторым вещам, я знала их еще до рождения, потому что я родилась и воспитывалась в Вайдекре.
Что же касается остального мира, то он едва ли занимал наши мысли. Когда мама, держа в руках письмо, появлялась в комнате и, обращаясь к отцу, произносила: «Представь…» — он только кивал и отвечал: «Представляю». Интерес пробуждался в нем, лишь когда речь заходила о ценах на шерсть или пшеницу.