Валентайн — страница 19 из 44

Роберт стискивает губы. Глаза прищурены, руки сжимаются в кулаки, и я отдергиваю занавеску на окне, ищу большую деревянную ложку. Если дойдет до драки, хочу ударить первой. И не помешали бы свидетели.

Извини меня, Мэри Роз, но я не думаю, что заткнусь.

Он кричит, и в это время начинает трезвонить телефон. Не подходи, говорю ему, это коммивояжер привязался. Телефон звонит и звонит, замолкает на полминуты и снова звонит. Роберт стоит и смотрит на меня так, словно я лишилась рассудка. Не подходи, кричу я, когда он делает шаг к телефону. Это торговец, чтоб ему пусто было.

Телефон умолк, и он спрашивает меня, долго ли я буду держать Эйми под домашним арестом, и я вру, что она уже со всеми перезнакомилась на Лакспер-Лейн. Он бочком подходит ко мне и спрашивает, не скучаю ли я по нему хоть немного. А я хватаюсь за грудь и говорю, что у меня мастит.

В десятку.

Я видела, как мой муж по локоть засунул руку в корову, когда там было неправильное предлежание, и плакал из-за того, что корова и теленок не пережили ночь. Но тут одно слово о груднице, и его как ветром сдуло.

Он забирает консервы и одну замороженную запеканку Сюзанны и выезжает на улицу, бибикнув, чтобы я учла. Я съедаю таблетку аспирина и заново наливаю раковину. Напротив, через улицу, сидит на веранде Корина Шепард. Я вынимаю руку из мыльной воды и поднимаю перед окном – она поднимает свою с сигаретой, вишневый огонек весело пляшет в темноте. Привет, Мэри Роз.

Снова начинает звонить телефон, и я собираю волю в кулак, чтобы не подбежать и не сорвать трубку. Ладно, давай, приходи, сволочь, хочу сказать ему. Встречу тебя на веранде с винчестером.

Глори

Шесть часов утра, и Альма устала после ночной уборки кабинетов и отдела дорожной безопасности, кредитного союза и бытовок, уборных, где мужчины иногда писают мимо унитаза, урн, полных протухшей еды и пустых аэрозольных банок. Но сегодня пятница, и она, вместе с шестью другими женщинами из бригады, ожидает получки – денег на продукты и аренду жилья, денег на всякие мелочи, которые вечно требуются дочке, денег, которые надо послать домой, и, если останется несколько долларов, на какой-нибудь пустяк для себя: крем для рук, новые четки, шоколадку – и в ожидании этого Альма и остальные женщины чуть меньше чувствуют усталость.

Фургон пограничного контроля уже стоит за воротами, задняя дверь открыта и ждет их, и поскольку они женщины – самой молодой восемнадцать, самой старшей почти шестьдесят, и у неё шесть внуков – и поскольку четыре агента, стоящие у машины, крупнее и сильнее их и у каждого на правом бедре красуется табельный пистолет, отправка женщин под стражу проходит быстро и, по большей части, спокойно. Женщин высадят на том конце моста Сарагоса, и Альма так и не успеет сказать брату о деньгах, припрятанных в шкафу в спальне, не успеет взять бутыль воды в запас и вторую пару туфель для долгой дороги в Пуэрто-Анхель, не попрощается с Глори. Альма произносит имя дочери с трудом. Глори – требует, чтобы так её звали. Глори, отрезан последний слог. Его не хватает Альме.

Слух о полицейской облаве быстро разносится по общине благодаря сеньоре Домингес. Она забыла в бытовке кофту, вернулась за ней и увидела в окошко, как забирают женщин. После того как фургон уехал, она почти час стояла, словно её ноги прибили к полу. Потом, когда заступала новая смена, она тихонько вышла за ворота. И месяцами люди будут говорить, что не было бы счастья, да несчастье помогло: Луча Домингес забыла кофту, легкий бумажный кардиган, с которым не расстается даже весной и летом, – не только потому, что часто мерзнет, но и потому еще, что своим темно-синим цветом он напоминает ночное небо её родины Оахаки. Если бы не она, мужья и дети неделями пребывали бы в неведении о судьбе Альмы Рамирес и Мэри Васкес, Хуаниты Гонзалес, Селии Муньос и шестнадцатилетней девушки, пришедшей в бригаду всего неделю назад – женщины знали только, что зовут её Нинфа и она из города Таско-де-Аларкон в штате Герреро.

* * *

Через три дня после облавы в квартиру Альмы стучится Виктор. Не беспокойся, номер в отеле «Ритц» я оставил за собой, говорит он племяннице, опустив на ковер два вещевых мешка и сумку с продуктами. В бараке в Биг-Лейке капает кран, и сверчки величиной с jalapeño[11]. Он раздвигает указательные пальцы на дюйм, потом на два, показывая, какие сверчки большие, потом одобрительным взглядом обводит квартиру, как будто не обедал здесь дважды в неделю как минимум, вернувшись с войны. Как будто не видит сухой кладки стену, с оспинами и разводами, ковролин, загнувшийся кверху на плинтусах, жалюзи на окнах, такие ветхие, что развалятся тут же, если откроешь их или закроешь неосторожно. Как будто кран не капает размеренно, и летом вода не пахнет тухлыми яйцами. И не кишат сверчки за стеной.

Los grillos, назвала их Альма несколько недель назад, а Глори выкатила глаза. Господи, неужели трудно выговорить «сверчки»? Ay mija, no maldigas al Señor[12].

Говори по-английски, сказала Глори. Веди себя как здешняя хоть раз в жизни.

Глори наблюдает за тем, как дядя приносит остальные вещи с тротуара и подходит к её диван-кровати. Он кладет третий вещмешок и небольшой ящик с двумя книгами, пакетом чипсов, коробкой хлопьев и двумя упаковками светлого пива. Здесь приятнее, чем у меня, говорит он, парковка крытая. Мою «Эль камино» не побьет градом. А, Глория?

Глори закрывает ладонями уши и пятится к материнской спальне. Когда она ему напоминает про имя, он смотрит на неё с недоумением. Зовите меня как угодно, просила она мать и дядю, даже прокурора один раз на допросе – только не так. Слушай, говорит Виктор, но почему? Ведь это твое имя. Ей хочется закричать: потому что каждый раз, когда слышу это имя, я слышу его голос.

Пять минут четвертого, и жилой комплекс поет и вздыхает голосами детишек, возвращающихся из детских садов и летних библейских школ. Матери и старшие сестры кричат им, чтобы скорее шли помогать по хозяйству. Вентиляторы в открытых окнах гонят горячий воздух во двор. Ранчера[13] плывет над парковкой, и Глори опять борется с желанием уйти в спальню матери, лечь на кровать и спрятать голову от мира под всеми подушками. Там, на нефтяном участке, он громко завел музыку, переключаясь с одной станции кантри-энд-вестерн на другую, и раз – на её любимую радиостанцию колледжа, передававшую панк. А почему не заводить музыку громко? Кто тут услышит? Никто не придет тебя выручать, сказал он и был прав.

В дверь стучит управляющий, мистер Наварро. Глори еще в материнской спальне. Они не могут здесь оставаться, говорит мистер Наварро Виктору. Он слышал про облаву на заводе и не хочет, чтобы в комплексе жили нелегальные иммигранты. Виктор говорит, что его племянница Глори родилась здесь, в Одессе, в медицинском центре.

А ты? – говорит старик.

Виктор отвечает по-испански, Глори его не понимает. Здесь, в Техасе, втолковывала ей мать, испанский – это язык уборщиц и прислуги, а не её дочери, и дети, говорящие по-испански в школе, кончают за решеткой, а то и похуже. Тем не менее Глори понимает суть, если не содержание речи Виктора. Он, как и племянница, тоже американец, говорит он управляющему. Он заработал гражданство, отслужив два срока во Вьетнаме, cabron[14].

Минут через пять дядя стучится в спальню и говорит, что намерен найти им другое жилье, получше. Так что собирайся, Глори.

Собрать пожитки им недолго. Четыре года назад Глори и Альма вошли в меблированную квартиру с тремя чемоданами и ящиком кухонной утвари. Сейчас Глори складывает свою одежду в один чемодан, вещи Альмы – в другой. В третий – покрывало матери, белье с постели, подушки и свой нож. Есть еще деревянный ящичек из-под сигар, пахнущий кедровой сосной, в нем семейные фотографии с родины, из Оахаки. Где песок на берегу, белый, как соль, говорит Тио, а рыба луциан нежная, как масло. Ящичек Глори кладет в чемодан матери, между джинсами и её любимой блузкой.

На кухне она открывает шкафчик рядом с плитой. В ящик из-под молока отправляется кастрюля Альмы, столовые ложки и кофейные чашки, щербатые тарелки, найденные ими в церковной лавке, и большая деревянная ложка, которую Альма привезла с собой из Мексики восемнадцать лет назад. Ею мешали бобы и жаркое, когда Альма делила однокомнатную квартиру с шестью другими женщинами, посылавшими деньги домой. Когда Глори была маленькой, эта ложка прохаживалась по её заду, а когда ей было десять лет, Альма швырнула ее через всю кухню и велела Глори больше никогда не спрашивать об отце, которого она не знала. Ну, а где он? спросила Глори. Pues quе́n sabe?[15] Может, в Калифорнии, а может, умер. Ya mí quе́ me importa?[16]

А через несколько лет, когда Глори стала выше и сильнее матери, и мать заподозрила, что она прогуливает школу, Альма показала ложкой на голову Глори и попросила Виктора перевести, что она просит дочь взяться за ум, данный ей Богом, и заняться в жизни чем-то еще, кроме кражи пива в винном магазине Пинки и болтания возле бизоньей лужи. Из-за этой старой деревянной ложки Глори и садится в слезах за кухонный столик и, поджав по-турецки ноги, трет яркие красные шрамы на ступнях, думая, сколько времени уйдет у Альмы, чтобы скопить денег, набраться храбрости и дождаться подходящего случая, чтобы пересечь реку.

* * *

Мотель «Джеронимо» построен дугой, в нем тридцать шесть комнат, и стоит он на пересечении улиц Перл и Петролеум, меньше чем в миле от нефтеперегонного завода. В жаркую ночь, когда жильцы выбивают пробки, включив кондиционер одновременно с плиткой и телевизором, они выходят из комнат и, облокотясь на железные перила, смотрят на оранжево-синие факелы над